Правее этого, с топором, начиналась новая картина: на поселок из приземистых, наверно, глиняных, домиков — они были с плоскими крышами и лепились, как соты, один к одному — мчалась конница. Всадники махали мечами и падали под ноги лошадям, пробитые насквозь стрелами тех, кто оборонялся.
Над ними, заворачиваясь кверху, был нарисован берег моря и корабль на якоре. От корабля плыли лодки с одетыми в латы и шлемы десантниками. С корабля били пушки, дым над пушками вис, как вата. Пушечки поменьше стреляли и с лодок, подходивших к берегу, с них стреляли и из тяжелых ружей, а на берегу отбивались от высадившихся латников полуголые индейцы с копьями. На берегу было навалено порядочно и латников, но индейцев пушки, попадая в кучу, просто косили.
Дальше шла уже предпоследняя война: воевали настоящие солдаты, их было очень много — как зерен в икре. Строчили пулеметы, ухали орудия здоровенных калибров, с аэропланов, похожих на деревянные рамки, падали бомбы. И всюду лежали убитые, а целую траншею задушенных газом Никольский нарисовал крупнее. Лица у задушенных были фиолетовые и от этого жуткие.
Кончалась картина кругом. Он был из трех слоев: снаружи сине-черный, блестящий, в середине розовый и внутри желто-белый, накаленный. В накаленном слое на равном расстоянии друг от друга были квадратные вырезы с острыми углами. Углы светились от жара.
В кругу Никольский нарисовал часть того луга, который был перед ними. Трава, полевые цветы, высотка вдалеке, на ней за березами домики деревни, небо, облако, застывшее у горизонта, солнце, просвечивающее через него, были нарисованы очень точно. Нижний и боковые края этой картины расплывались и переходили в глобус с параллелями и меридианами. В кругу был земной шар с увеличенным кусочком его — лугом.
Посреди луга по высоте на треть стоял человек. О нем, очевидно, и говорил Бадяга, называя его рахитиком. Человек был голый, но в каске и с автоматом неизвестной системы — автомат имел штык, хотя ни к шмайсеру, ни к ППШ штык не полагается. Человек был хилым и слабым — узкие плечи, тонкие руки, впалая грудь, а голова его с трудом держала тяжелую каску. Человек смотрел с картины грустно, рот его был полуоткрыт, так и казалось, что человек сейчас скажет: «Я не хочу», или «Я не могу», или «Зачем», или «Не надо», или еще другие жалкие слова.
Игорь сделал несколько шагов в сторону и сбоку заглянул Никольскому в лицо. Оно было необычным — не тем, которое он помнил: слегка насмешливым, когда Никольский был не один, и задумчивым, когда он оставался сам с собой.
Сейчас оно было очень сосредоточенным и немного страдальческим. Тонкие темные брови Никольского сошлись к переносице, прищуренные глаза смотрели напряженно, будто вглядываясь во что-то исчезающее в темноте, лоб рассекала глубокая складка, а губы были плотно сжаты, словно, подняв большую тяжесть, Никольский держал ее из последних сил.
Никольский сидел ссутулившись, держа на плечах невидимую глыбу, только правая рука с кистью, легко, как отдельное существо, летала от фанерки с красками к картине. Кисть, взяв желтую, зеленую или другую краску, касалась картины, то там, то тут, то там… Иногда рука, как перед преградой, замирала на полпути, и тогда было видно, что кисть немного дрожит. Подрожав, она самим кончиком осторожно подводила линию или, плотно прижимаясь к картине, оставляла густой мазок.
Сазонову, их командиру отделения — Сазонов пришел из ГЛР за неделю до возвращения Игоря, — картина не нравилась. Сазонов кряхтел, кашлял, бубнил себе под нос, но потом не выдержал:
— Все это глупость. Галиматья. Ты или тронутый, Никольский, или что-то другое.
— А что другое? — Никольский наклонил виновато голову. — Что другое? Ох, Степаныч, не любишь ты меня. Все-таки не любишь. И как бы я ни старался…
Сазонов сердито не дал ему досказать:
— При чем тут любишь, не любишь? Девушка нашлась!
Карие глаза Никольского грустно улыбались.
— Для девушки ты стар, Степаныч. Но любишь-не любишь при чем. Вот я тебя люблю. Как ни странно. Но, может, и не странно. — Никольский все смотрел на Сазонова. — Может, и не странно. Может, потому, что ты лучше меня. Я — что? Гнилая интеллигенция, которой давно пора на мусорную свалку истории.
Сазонов застеснялся: все замолчали и пялились на него.
— Ты, Виктор, зря на себя не наговаривай. Но…
— Что «но»?
Никольский хотел, чтобы Сазонов ответил.