Если бы вы знали, как это горько и как грустно — отправиться искать материнскую могилу в пустоту прошлого, самому давно находясь в этой же пустоте! Когда ты уже накрутил вокруг солнца намного больше, чем матушка — до ее ухода под землю в бушующий снегопадом зимний день.
Я запомнил, хотя это также ни для кого не имело никакого значения, — заколоченный гроб подхватили на два длинных полотенца — и вдруг повалил густой крупный снег, будто над разверстой могилой разорвали гигантскую снежную подушку, и белые хлопья, словно ангельский пух, возреяли над гробом, который затем испуганно юркнул за край глиняной ямы и навсегда унес матушку в подземное царство.
И вдруг натурально, чудесным образом, где-то далеко в небе, километров за десять по прямой, раздвинулись тучи, развеялась хмарь, и взорвалось вверху слепящее солнце. Каждая хлопинка снега заиграла вспыхнувшими резными краями, и не успели последние снежинки опуститься на комья супесчаной земли, торопливо закидываемые могильщиками на неровный новый могильный бугорок, с ласковым именем Домая, — как я через пространство тридцати трех земных лет вернулся назад, чтобы поговорить с ушедшей под землю матерью.
Уже никакого холмика Домая на кладбищенском краю вскоре не было, ибо в апреле следующего года, когда дружная ранняя весна быстро свела снега и подсушила землю, я собственноручно обложил булыжным бордюром подрезанный прямоугольный бугорок по имени Домая, насыпал сверху еще земли и засеял зеленой травою. А еще через год я поставил самый дешевый памятник из красного гранита (в той штуке жизни, Акимом, я почему-то был беден почти всю жизнь), в который был вмурован белый овальный фарфоровый медальон с моим рисунком, портретом матери — ее пресветлым ликом, осиянным тихой улыбкой.
Я изобразил эту улыбку на бумаге, но она возникала и летела ко мне из пространства моего самого раннего детства, когда я, больной малярией, шестилетний, уходил погулять на край пустыни Кызыл-Кум. а следом за мной с веселым видом, задрав хвосты, как лемуры, толпою шагали пиедоры, у которых было одно общее имя на всех — Цуценя. Этим Цуценятам не терпелось поскорее отведать моей малярийной крови, когда я свалюсь под палящим солнцем пустыни на раскаленный песок бархана. Но пиедоры не видели, как видела моя матушка, что в небе летят надо мною, сопровождая меня, огромные, как дирижабли, белые ангелы грэги — и как они берут на изготовку свое боевое автоматическое оружие, чтобы перестрелять пиедоров, когда они кинутся ко мне, если я упаду на бархан, — желая есть мое нежное тело и пить мою малярийную кровь.
Еще раз являлся сей тихий божественный взгляд на пороге моего отрочества, когда я, выздоровевший от всех своих детских болезней, однажды вернулся к обеду домой на велосипеде и, поставив его у входа, вошел через коридорчик на кухню. Там я и увидел матушку, одиноко сидевшую за столом и поверх него смотревшую на меня тем знакомым небесным взглядом. Перед нею на столешнице лежала раскрытая берестяная коробочка с черной рыхлой землею, это была лесная, таежная земля, которою накрыли дивной красоты, довольно большой корень женьшеня. Звали его Коныром.
— Сынок, я сварю женьшень с цыпленком, а ты съешь его, с косточками, и выпьешь весь бульон. Корень женьшеня, если дать его больному, не вылечит, а прибавит еще сто болезней. Но если использовать корень здоровому человеку, то убережет от ста болезней. Ты теперь избавился от всех болезней, потому смогу дать его тебе. Я купила женьшень давно у одного охотника и сохранила для тебя, чтобы ты жил долго и не болел.
Так говорила моя матушка, Александра Владимировна, и смотрела на меня с улыбкой, добрее которой и прекрасней я не знал ни в этом мире, ни во всех других. И еще раз я увидел эту улыбку в день успения моей матушки, когда стоял на каком-то взгорке, в Боровске, и затуманенными от обильных слез глазами смотрел на одну из церквей, коих было так много в этом городке. И в сером широком небе, на дымчатом дышащем фоне живых небес возник огромный, безмерный лик вчера преображенной успением матери моей, Александры. Знакомая, неодолимая для смерти улыбка плескалась в ее глазах, как прозрачная волна небесного моря.
И вот, наконец, когда мне стало намного больше, чем земных лет в этой жизни, и я умер, мне вновь захотелось увидеть ее улыбку, которую слала она мне из всех миров, где пребывала, во все миры, в которых я обретался. Я стоял в снегу по колени и, держась обеими руками за железную решетку ограды, смотрел на красный гранитный прямоугольник, по имени также Коныр, как и корень женьшеня. С белого фарфорового медальона улыбалось молодое миловидное лицо Александры Владимировны. Оно было моложе, чем мое, противостоявшее ей теперь.