С ошеломленной душою я пролетал над потоками Московского цунами, ощетинившимися переломанным, навеки непригодным барахлом человеческого бытия, и энергия белых крыл моих угрожающе спадала, и я хотел уже плюнуть на все и плюхнуться в мусорный хаос и утонуть в нем — коли не было никакого иного исхода в почти тысячелетнем существовании Москвы. Потоки мусорного барахла тащило, словно ледоход, московскими улицами, — по Тверской до Охотного ряда, в него с бешеными водоворотами втекала река исторического мусора со стороны Арбата и, через Знаменку, до Манежной площади, а там — гигантский водоворот погибшего барахла всех времен, величиною с провал Мальстрема, образовался вокруг Кремля, был втянут внутрь него, разбежался по палатам Кремлевского дворца и, отфильтрованный бдительным казначейским вниманием, осел в витринах Алмазного фонда грудами драгоценностей, — остальное невидимо рассеялось в энтропии.
Мои белые крылья, что проносили меня навстречу потокам энергетического барахла, плывшего из пустого в порожнее, — крылья невдолгих закоптились и стали серыми, как у воробьев, и на глазах моих сами собою проступили слезы.
Все старательно и умело загнанное в прямоугольные рамы ноосферной цивилизации тут же выламывалось из своих расчетных уложений и превращалось в безобразный хаос, намного более дикий, бессмысленный, неописуемый, чем изначальное состояние не организованных наукой природных материалов. Цунами времени — пустота ноосферы несла на себе все тщетные усилия и неоплаканные надежды москвичей восьми веков, и я плакал от того, что белые крылья херувима стали серыми.
И вдруг над потоком наводнения из расколошмаченного барахла цивилизации, на улице Конюшковской, на крыше смешного пятиэтажного серого дома 12, выстроенного в виде самолета со стреловидными крыльями, я увидел бомжа Пушкина в драном, без пуговиц, камер-юнкерском мундире. О, было мгновение жгучей радости в том мире, уносимом потоком наводнения из созданных цивилизацией вещей, — когда ты вдруг увидел средь разрушительного хаоса, на краю вздыбленного потока разломанных вещей ноосферы, стоявшего на самом коньке грохочущей железной крыши милого тебе маленького курчавого человека! Александр Сергеевич, между тобою и мною никогда ничего непреодолимого не предстояло, поэтому я тоже появился рядом на крыше дома 12, в котором, в другом существовании, жил в мансардной квартире. И там была у меня жена, тоже по имени Наталья, и она также «сидючи» пустилась вниз стрелой, и бесы прыгали в веселии великом. И я издали следил, смущением томим… Крылья твои также прокоптились, Александр Сергеевич, и довольно сильно, и ты, сняв их, разложив перед собою на крашеное железо кровли, с огорченным видом разглядывал их.
— Отчего это, сударь, воздух в Москве столь прокоптился дымом? — спрашивал поэт, разглядывая проносящиеся под ногами на улице Конюшковской, в сторону набережной Москвы-реки, растерзанные фрагменты московского имущества восьми сотен лет. — До моей смерти, наезживая в Москву, я не мог надышаться свежим воздухом на Садовом, в Сокольниках, а нынче слетал туда и обратно — и вот полюбуйтесь, что стало с моими крыльями!
— Это называлось смогом, когда Москва лежала у ваших ног, Александр Сергеевич, — лет двести спустя после вашей смерти.
— Смог… Есть что-то смертельное в звучании этого слова. Я не знал такого слова. Что же оно означало, батюшка мой?
— То же самое, что и дыхание Вельзевула, Александр Сергеевич.
— Ахти, беда-то какая, Аким! Была жизнь на земле, и вот не стало этой жизни, вся она изошла на это говно! — И Пушкин выразительным движением руки, обращенной ладонью вверх, указал на захламленный поток сумасшедшего цунами барахла под своими крошечными ножками в детских ботинках.
— Так, наверное, было задумано Богом, — дерзнул я высказаться перед Александром Сергеевичем, ибо дед мой также был Александром, а мама была Александра.
— Бог… Но даже я не стал бы сочинять такой скверной поэмы! Вотще было затевать человечество, чтобы оно наломало столько дров! Однако я не верю вам, сударь мой, Бог был ни при чем. Человеческий народ был сочинен не Богом, а чертом, наверное.
— А если и того и другого не было, то кем же, Александр Сергеевич?
— Нет, были и тот и другой… Это я почувствовал ясно в тот момент, когда пуля Дантеса пронзила мне брюхо. А потом я упал, потом поднялся, присел на снегу и сам стрелял. О, как я молился, чтобы попасть в этого засранца, который трусливо стал ко мне боком, да еще загородил пистолетом с виска свою хорошенькую мордашку… Но Бог отчетливо сказал мне «нет», и тогда я взмолился к дьяволу, и тот ответил мне «да», и я выстрелил. Я слышал, как моя пуля брякнула в пистолет и отлетела прочь с жужжанием, и я слышал отвратительный смех дьявола… Нет, они всегда были, сударь мой, и оба сопровождали человеческий караван от начала его и до конца.