Выбрать главу

В таком состоянии духа проезжал судья Гельбрет по стране в блеске отягченного плодами августа; она потрясала его и будила горячую любовь, посылая ему в стремительно бегущее окно вагона, сквозь железный топот и скрежет колес свой привет, отзывавшийся в его сердце страстной тоской. Широкие равнины, мелькающие друг за другом города, — воспетые реки, покрытые хвойными лесами холмы и долины — всюду он видел разумность мирного ландшафта. Нигде немецкая сущность не была выражена богаче, ярче, символичнее, чем на этом участке пути — между Базелем и Веймаром. Но сейчас он видел людей этой самой страны, великой своими мыслями, стихами и картинами, музыкой и достойными подражания воплощениями немецкого духа, опьяненных грозным шелестом развевающихся победных знамен. С первой же минуты, проведенной им в вагоне, ему стало ясно, что он, словно существо, упавшее с другой планеты, может спастись только с помощью притворства. Молчать было недостаточно: в каждом подозревали шпиона. Поэтому, зажатый в темный угол, он разыгрывал из себя улыбающегося и словоохотливого собеседника, а для этого достаточно было говорить вслух прямо противоположное тому, что он думал на самом деле. Разумеется, говорил он, страны теперешних врагов Германии находятся в варварском состоянии, разумеется, дело кончится так же, как и в семидесятом! В душе он задавал себе лишь один вопрос: «Для кого?» И побуждаемый воспоминанием о финале некоего романа, в котором — о, страшный символ! — паровоз без водителя бешено увлекает к гибели поезд, набитый поющими «à Berlin!» солдатами, Гельбрет во время продолжительной стоянки поезда прошел от своего вагона к паровозу, чтобы проверить, не покинут ли он, как у этого Золя, бригадой, и быть может, как своевольный и неукротимый дикий зверь, подчинивший людей своей власти, он один, без чьей-либо помощи, тащит набитые победителями вагоны на север. До кочегар и машинист, потные и закопченные, были на месте и добродушно посмеивались над кондуктором, который бегал взад и вперед по платформе, переругиваясь с ними. Окинув их подозрительным взглядом, Гельбрет установил, что хотя бригада и присутствует в полном составе, но пустотелая змея из выпуклых железных звеньев, с черной блестящей головой и горящими, словно глаза фанатика, фонарями, все же никем не управляется… И, вернувшись в свой вагон, который был теперь, пожалуй, еще более набит, Гельбрет попытался под маской чудаковатой веселости скрыть горестное чувство, овладевшее им при виде всех этих людей, которые казались ему детьми. Впервые охваченные возвышенным духом общности, полные дружелюбия, они на этот раз действительно позабыли, что в людском обществе существует не менее резкое разделение на классы, чем то, какое существует в мире животных, но, позабыв об этом под влиянием всеобщего подъема и ликования, они радовались, что наконец-то начинается война и можно будет показать всему миру, на что они способны. Наконец-то после трех победоносных войн вспыхнула эта, завершающая война, и хотя противник напал первым, паровой каток давил уже его самого. Гельбрет смотрел на раскрасневшиеся от жары лица симпатичных мужчин и милых женщин, и ему казалось, что под звуки дальних выстрелов его сердце роняет кровавые слезы. Вот как немецкий народ, обитающий в самом сердце Европы, мирный, терпеливый и верующий, воспринимал начало великого уничтожения, а белые люди, европейцы, разделенные только формальными отличиями, уже убивали друг друга, впиваясь в тело противника ножом и пулей, снарядом и торпедой, безо всякой на то причины. И они делали это лишь потому, что рычаги, с незапамятных времен управляющие их душами, снова заработали, а отучиться от подчинения этим рычагам им еще ни разу не предоставлялось возможности. Неужели все эти пассажиры, все эти граждане — коммерсант Клеттке, советник посольства Зипп, зубной врач Юшкевер, которым совершенно чужда необузданность преступников, — готовы не только оправдывать убийства, но и совершать их сами? Неужели они — вот она неотвратимая связь причины и следствия! — вместе с уважением к жизни ближнего лишились и всех душевных качеств, отличавших их от убийц? И неужели эти женщины, с потрясающим мужеством отдающие родине своих сыновей, обречены утратить и кротость и сердечное благородство? Хотя, подъезжая к вокзалу родного города, Гельбрет видел и всей своей израненной душой ощущал, что именно так оно и есть, он все же не хотел этому верить. Пусть все это действительно происходит вокруг него, но это не может быть правдой…

Ночью, лежа в постели рядом с супругой, упоенной гордостью от сознания, что она является участницей столь великих событий, Гельбрет молчал под предлогом головной боли, которая его действительно мучила; в его ушах, вызывая легкое головокружение, все еще звучал ритмический шум поезда, и он заснул лишь на несколько часов. Здесь, в своем доме, в его мозгу возникло столько разумных мыслей, где даже обои, казалось, были покрыты слоем воспоминаний о знакомых и сокровенных, беспечно прожитых мгновениях, — здесь война представлялась ему еще менее правдоподобной, просто химерой, выходящей за все пределы дозволенного, каким-то в высшей степени досадным, если вдуматься, событием. Германия, Европа ведет войну. Этот факт никак не укладывался в его сознании. Он все время твердил эту мысль про себя и все же не мог связать ее с остальными своими чувствами и представлениями; они отталкивали ее обратно, и она перекатывалась из стороны в сторону по обычно столь рыхлой и легко всасывающей поверхности его сознания. У нас война? Да быть этого не может! Но у нас действительно война! И Гельбрет день-деньской безо всякой видимой цели шагал по комнате, дрожа всем телом, как дрожит животное во время землетрясения. И в самом деле, что-то сотрясало его привычный мир, он рушился, превращаясь в обломки и развалины, из которых, словно из растерзанных тел, вытекали ручьи крови. Сам того не замечая, Гельбрет непрерывно ломал руки, холодные, как лед, как руки покойника.

В течение августа он мало-помалу привык к мысли о свершившемся, зато постарел на много лет; спина его согнулась, колени подгибались, мысли притупились, и он чувствовал себя таким беспомощным, что готов был плакать.

С трепетным вниманием следил теперь Гельбрет за всем, что в качестве моральной поддержки преподносили его народу в газетах, брошюрах и толстых журналах крупнейшие писатели и никому не известные бумагомаратели, и это чтение вызывало у него громкий смех. Он, Гельбрет, считал бы себя выродком, если бы не продолжал любить Германию любовью, проистекающей из самой глубокой, кровной связи его со своей страной. В особенности теперь, когда она несмелой поступью спускалась по черной стезе навстречу всем опасностям и терялась в будущем, которое с каждым шагом пройденного пути неминуемо становилось роком. Он любил Германию — и он содрогался от гнева. Он видел, что враг не мог измыслить ничего более коварного, чем в самый грозный час опутать безудержной лестью введенных им в заблуждение людей. Он понимал, что следует заклеймить названием злодея всякого, кто при общении с окружающими внушает грешному созданию, именуемому «человек», что будто бы в пустынном безобразном мире существует лишь один-единственный носитель всех ценностей, всех без исключения, так что мир предстает как бы распавшимся на две части: там — дикий хаос, убожество, надувательство и ложь, здесь — одна-единственная светозарная личность, имя которой «избранник божий» и «светоч грядущего». И он сознавал, что поведение этих негодяев объясняется лишь той бездонной ненавистью, какую они питают к жертвам своего обмана, и желанием ввергнуть их своей лестью в окончательную гибель. Так перед взором Гельбрета все ясней вырисовывалась порочность вожаков и советников его народа, над судьбой которого, заклиная ее, непрестанно кружил его слабеющий рассудок, его истекающая кровью душа.

Его народ! Он представлялся Гельбрету рассеянным по всей стране, то скученным, то на больших просторах, пришедшим из далекого прошлого, которое сказывалось теперь в каждом отдельном человеке. Народ строил свое будущее весь целиком и каждый человек в отдельности, на собственном своем участке. И потрясенный до глубины души, желая ему всяческого блага, Гельбрет мерил свой народ мерилом прозорливой и неослепленной нежности. Он видел, что народ жертвует собой, но при этом стремится извлечь из своей жертвы как можно больше пользы только для себя. Он чувствовал, что народ следует за вождями, которые избраны не им, но которые навязаны ему историей и восприняты им как судьба. Он убеждался, что народ жадно глотает яд самовозвеличивания, но при этом каждый в отдельности беспрекословно подчиняется приказанию. Он понимал, что народ дорос до всех задач, поставленных перед ним современностью, но при этом преступно изменяет своей извечной сущности.