— …картинки — ну, сцены все время мигают перед глазами, Роджер. Сами по себе, то есть я их не сочиняю… — Проносится их яркий рой — под тусклым изотонным мерцанием потолка. Он и она лежат и дышат ртами вверх. Его обмякший хуй слюнявит ему бедро — то, что под горку, ближе к Джессике. Ночная комната тяжко вздыхает, да, Тяжко и Вздыхает — старомодная потешная комната, ох да что с меня взять, дурака могила исправит, кокетничает себе сквозь раму зеркала в чем-то зеленом в полосочку, в панталонах с оборками — однако ж вот в чем странность-то: сегодня комнаты по большей части, знаете ли, гудят, а кроме того известно, что «дышат», да, и даже расчетливо поджидают, вот какая тут, пожалуй, довольно зловещая традиция, высокие стройные создания, густой аромат духов и накидки в покоях, осажденных полуночью, пронзенных винтовыми лестницами, перголы синих лепестков, среда, где никто, как его ни провоцируй, сколь бы невменяем ни был, дорогая моя барышня, никогда Тяжко не Вздыхает. Так не делается.
Но тут. Ох, эта барышня. Клетчатый гинем. Косматые брови, совсем разрослись. Красный бархат. Однажды на слабо она сняла блузку — они как раз гнали по магистрали у Нижнего Бидинга.
— Боже мой, она обезумела, что же это такое, чего они все на меня?
— Ну так ха-ха, — Джессика покручивает галстук от форменной блузки, как стриптизерша, — ты же, э, сказал, что я забоюсь. Сказал, а? И обзывался «боякой, бякой-боякой» или еще как-то, насколько мне помнится… — Само собой, никакого бюстгальтера, она их вообще не носит.
— Слушай сюда, — бешено косится, — а ты знаешь, что тебя могут арестовать? Ладно, чего там тебя, — вдруг приходит ему в голову, — меня арестуют!
— И на тебя все свалят, ля-ля. — Нижние зубки обнажаются в улыбочке гадкой девчонки. — Я просто невинная овечка, а этот… — выбросив вперед изящную руку, высекши свет из светлых волосков на предплечье, маленькие груди свободно подпрыгивают, — этот распутник Роджер! вот этот, этот ужасный скот! принуждает меня, эти унизительные…
Тем временем грузовик, громаднее которого Роджер в жизни не видал, сотрясаясь сталью, подрулил ближе, и теперь не только водитель, но и несколько — ох, кажется, жутких… карликов в странных опереточных костюмчиках, вроде какое-то эмигрантское правительство из Центральной Европы, целиком утрамбованное в высокопоставленную кабину, и все пялятся сверху, толкаются, как поросята у матки, чтоб лучше видеть, глаза на лоб лезут, смуглые, слюни текут — впитывают зрелище: его Джессика Одетт скандально гологруда, а сам он отчаянно пытается притормозить и отстать от грузовика — вот только сейчас за Роджером, прямо у него на жопе, с той же скоростью, что грузовик, сидит, ох бля и впрямь патруль военной полиции. Он уже не может сбросить ход, а если станет разгоняться, тут-то они и заподозрят…
— Э-э, Джесси, оденься, пожалуйста, эм-м, будь добра? — Он напоказ ищет расческу, которая, как обычно, куда-то делась, подозреваемый — печально известный ктенофил…
Водитель громадного громкого грузовика теперь пытается обратить внимание Роджера на себя, прочие карлики припали к окнам, орут:
— Эй! Эй! — и масляно, утробно хохочут. Вожак их по-английски говорит с каким-то текучим, невыразимо мерзопакостным европейским акцентом. Теперь там, наверху, разгулялись — подмигивают, пихают друг друга локтями: — Миистр! Ай, ви! Мину-тачку, а? — И снова ржут. В заднее зеркальце Роджер видит английские по-лица, аж розовые от добродетельности, красные погоны друг к дружке, подскакивают, совещаются, то и дело резко взглядывают вперед, на пару в «ягуаре», которая ведет себя так…
— Что они делают, Нудзбери, тебе видно?
— Кажись, там мужчина и женщина, сэр.
— Осел. — И хвать черный бинокль.
Сквозь дождь… затем сквозь сонное стекло, от вечера зеленое. И сама в кресле, в старомодной шляпке, смотрит на запад, озирает палубу Земли, преисподне красную по краям, а дальше в бурых и золотых облаках…
Как вдруг следом — ночь: пустое кресло-качалка яро освещено меловоголубым — луною или это какой-то иной свет небесный? просто жесткое кресло, ныне пустое, посреди очень ясной ночи, да этот холодный свет сверху…
Картинки сменяются, распускаясь, к нему и от него, одни красивенькие, другие просто жуткие… но она тут свернулась калачиком со своим ягненочком, своим Роджером, и как же любит она весь этот очерк его шеи, вот так — вот же он, бугристей его затылок, как у десятилетнего мальчугана. Она его целует по всему кисло-соленому раздолью кожи, что так захватило ее, застало в ночном свете вдоль по напряженным сухожильям, целует его, как истекает дыханьем, — и не перестает.