Выбрать главу

И все же ей надлежало перевести это в будничные понятия — это было необходимо. Потому что вся жизнь ее ограничивалась повседневностью, другой жизни, кроме будничной, ей не было дано. А значит, он должен был призвать ее под крыло свое такой, какая она была на самом деле, прижать ее к своей широкой, сильной, с крепкими костями груди, оживляемой биением сердца, согреваемой током крови, током жизни, обнимающей и ее. И она мечтала о груди Сына Человеческого, приникнуть и успокоиться на ней И стыдилась глубоко и втайне, стыдилась этого чувства. Ибо обращался к ней Христос из мира призрачного, и ждал ответа из этого же мира, она же внимала и отвечала ему, пребывая в мире будничном, реальном Происходила предательская подмена смыслов, перенос их из мира призрачного в будничный мир повседневной реальности. Потому она и стыдилась своего религиозного пыла и ужасно боялась, что окружающие заметят его.

В начале года, когда ягнились овцы и сооружались шалаши из соломы, и работники на дядюшкиной ферме ночевали там с фонарем и собакой, ее вновь охватило это странное пылкое чувство — смешение мира призрачного с миром будничным. Словно Иисус вновь спустился и был меж ними в их сельской тиши. Он поднимал и брал в руки новорожденных ягнят. Ах, и она была таким ягненком Вновь поспешая утром по дороге, она слушала блеянье суягной овцы и видела, как торопились к матери ягнята, дрожа на тонких ножках, светясь новорожденным своим блаженством Она глядела, как наклоняются они к матери, как тычутся ей под брюхо, как ищут сосцы и как находят их, и как овца, строгая, поворачивает голову, чтобы обнюхать потомство. А потомство сосет, дрожа от упоения на тонких и слабых своих ножках, а шейки их тянутся напряжённо, и новорожденные маленькие тела сотрясает напор животворной, теплой, как кровь, и блаженной струи молока.

Да, вот оно, блаженство! Урсула насилу могла оторваться от этого зрелища, чтобы продолжить свой путь в школу. Овечьи носики, тычущиеся в сосцы, маленькие тела, такие радостные, такие безусловные в своей уверенности, черные ножки подгибаются, а мать стоит, покорно отдавая себя этому трепету восторга, а потом спокойно удаляется.

Иисус — призрачный мир — и мир повседневности переплетаются тогда тесно и нерасторжимо в болезненно-блаженном клубке. Какая боль, почти мука в нерасторжимости, спутанности этого клубка. Иисус, призрачный Иисус, Иисус-видение говорит с ней, вовсе не призрачной, чуждой видениям! И она внимает его одухотворенным словам, пытаясь как-то приспособить их в угоду плотской своей сущности!

Какой стыд! Смешение мира духовного и телесного в ней самой, в ее душе угнетало Урсулу. И она ответствовала духовным словам, переводя их в понятия сиюминутного и повседневного желания.

«Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».

Ее отклик был откликом мирским. Ее охватывало чувственное стремление ответить Христу. Если б можно было и вправду подойти к нему, склонить голову к нему на грудь, утешиться и, как дитя, получить от него ласку и радость!

Ее не отпускала эта смятенность религиозного порыва. Она хотела, чтобы Иисус возлюбил ее, понял и принял ее чувственное приношение и так же чувственно ответил ей. Много недель кряду пребывала она в этом радостном мечтании.

И все это время она подспудно чувствовала, что передергивает карты, путая любовь Христа и физическое удовлетворение. Но все это было так переплетено, так непонятно. Как выпутаться ей из всего этого?

Она испытывала ненависть к себе, и ей хотелось растоптать, уничтожить себя. Как выпутаться, как освободиться? И религию она ненавидела за то, что та вызвала в душе такую путаницу. Урсула портила все, за что ни возьмется. Если бы только можно было стать твердой, невозмутимой, грубо равнодушной ко всему, кроме прямых нужд и прямых удовольствий. Тяга к Иисусу на потребу себе и собственных своих нежных чувств, Иисус как средство общения с самой собой в конце концов начали ее бесить. Не нужен ей такой Иисус, ни к чему все это слюнтяйство. С ожесточенной и исполненной беспомощности ненавистью ополчилась она на слюнтяйство.

И тут возник молодой Скребенский. Ей было тогда шестнадцать — тоненькой, горячей, глубоко скрытной, но то и дело вдруг проявлявшей безудержную экспансивность, в приступах которой она, казалось, готова была раскрыть всю душу, но на самом деле это была лишь уловка, и раскрывала она лишь часть души, предназначенную для других. В высшей степени ранимая, она вечно была мучима чувствами, скрываемыми за защитной маской грубого безразличия.