Выбрать главу

— У каждого мужчины здесь имеется это вторичное — его дом, но принадлежит мужчина шахте. Женщины довольствуются остатком. А остаток этот — того ли мужчины, этого ли — значения не имеет. На самом деле значение имеет лишь шахта.

— То же самое везде, — вырвалось у Уинифред. — Мужчину берет в полон контора, либо завод, либо его дело, а женщине достается лишь то, что дело это не способно переварить. Каким мы видим мужчину дома? Бессмысленным, неодушевленным предметом, ходячей выключенной машиной.

— Все знают, что они придаток машины, — сказал Том Брэнгуэн. — Так уж повелось. Они винтики в машине. И если женщина будет вопить, надрывать глотку, — что изменится? Мужчина — придаток к своей работе. Вот женщины и не беспокоятся. Берут, что могут ухватить, — и vogue la galère.

— А очень они здесь строгих правил? — спросила мисс Ингер.

— О, вовсе нет. У миссис Смит есть две сестры, так те недавно мужей переменили. Не очень-то привередничая и без большого интереса. Здесь подбирают то, что плохо лежит, что шахты выплевывают. И развратничать им большого интереса нет — здесь все сводится к одному, к деньгам, а морально это или аморально, это уж от жалованья на шахте зависит. Высокоморальнейший английский герцог выколачивает двести тысяч в год с этих шахт, давая нам тем самым пример морали.

Урсула сидела мрачная и расстроенно слушала этот разговор. Было что-то извращенно-мерзкое даже в самих их сетованиях. Словно сокрушаясь, они наслаждались этим. Сама шахта казалась властной любовницей, повелевавшей всеми и вся. Глядя из окна, Урсула видела гордо высившиеся адские сооружения — посверкивающий в вышине раскрученный маховик и в стороне невнятное убожество городка. Вот она, убогость вторичного. Шахта была средоточием и смыслом всего здешнего уклада.

Какой ужас! Поистине ужасно это влечение, подчиняющее тело и саму жизнь, отдающую их в рабство этому симметричному чудовищу шахт! И какое головокружительное, извращенное наслаждение в этом рабстве! На секунду сознание ее помутилось.

И тут же она пришла в себя, ощутив большую пустоту, печаль, но зато и свободу. Она вырвалась. Никогда больше не будет она принадлежать этой страшной шахте, машине, колоссальному маховику, сокрушающему рабов своих Душа ее противилась, отказывая шахтам даже в силе. Ведь стоит только отринуть эту силу, и обнаружится вся глупость, бессмысленность ее Урсула знала, что это так. И тем не менее, от нее требовалось большое и напряженное волевое усилие, чтобы помнить об этой бессмысленности, продолжать удерживать это в памяти.

А вот ее дядя Том и ее учительница не выделялись из общей массы — цинично понося здешнюю жизнь, они все-таки были к ней привязаны; так мужчина, проклиная свою любовницу, может продолжать любить ее. Урсуле было известно, что дядя Том отлично видит все, что происходит. Но ей было известно и нечто большее — что, несмотря на весь свой критицизм и все ругательства в адрес машины, он все еще любил ее и тяготел к ней. Единственно, когда он был счастлив, когда испытывал минуты чистейшей свободы, это служа и подчиняясь машине. Лишь с ней, лишь захваченный ею, он не чувствовал ненависти к себе и мог действовать как цельный человек, не мучимый ни призраками, ни цинизмом.

Его истинной любовью была машина, как и у Уинифред, которая тоже по-настоящему любила только машину. Как и он, Уинифред поклонялась нечистой абстракции, механической материи. Здесь, и только здесь, служа машине, высвобождалась она из унизительных теней чувства. Здесь, подчиняя свою жизнь чудовищному маховику материи, связующему воедино все, живое и мертвое, и властвующему надо всем, достигала она завершенности и прекрасной целостности, достигала бессмертия.

И в сердце Урсулы заклокотала ненависть. Если б такое было возможно, она разрушила бы эту машину. Разбив гигантский маховик, она совершила бы благое дело и тем спасла свою душу. Хорошо бы разрушить уиггистонские шахты, лишив работы мужское население городка. Пусть голодают, пусть роются в земле, собирая коренья, только бы не это рабство у Молоха.

Она ненавидела дядю Тома, ненавидела Уинифред Ингер.

Они прошли в беседку выпить чаю. Место было уютное, среди зеленых деревьев в глубине садика, откуда видны были луга. Дядя Том и Уинифред словно издевались над ней, раня ее достоинство. Она чувствовала себя несчастной, брошенной… Но сдаваться не собиралась.

К Уинифред она охладела, и, должно быть, навеки. Она знала, что между ними все кончено. Она подмечала теперь грубые безобразные жесты учительницы, видела ее тяжелую, неподвижную, неповоротливую плоть, чем-то напоминавшую тела доисторических ящеров. Однажды дядя Том вернулся домой с солнцепека, разгоряченный пешей прогулкой. На голове и лбу у него выступил пот, а ладонь, когда он пожал ей руку, была горячей, влажной и душной. В нем тоже было что-то засасывающе топкое — сочащаяся влагой сырость, опухлая вздутость, тошнотворно-солоноватый дух трясины, вся жизнь которой — гниение.