Но я уже не та девочка, которая стояла когда–то перед ареопагом сытых. И не уговаривайте, родненькие, не присоединюсь, да и вообще, я тороплюсь, — меня ждет книга одного автора, он для меня, в отличие от вас, живой, хотя давно уже не доставляет хлопот чиновникам по гражданству и миграции фактом обмена своего земного паспорта. Возможно, для вас это всего лишь вариант некрофилии. Но то, за что вы так колотитесь — как непременно когда–нибудь станет ясно даже вам! — копится и приобретается, вот смех–то, ради любопытства фельдшера скорой помощи, которая, держа носилки с вашей набитой всем, что вы успели съесть, тушей и не без труда выруливая к выходу среди ваших бархатных диванов и домашних кинотеатров, будет рассеянно скользить по ним взглядом.
Так кто же из нас некрофил?
Вероятно, я сказала что–то непристойное, потому что рты перестают жевать, смех скисает. За плывущими по воздуху жалкими гримасами проступают грязные стены с инструкциями по спасению утопающих. В прозрачных разбухших мешках колышется жирное месиво непереваренной пищи. Две разнополые особи, не замечающие того, что сквозь их черепные коробки просвечивает мозг, размером с грецкий орех, заняты типовой отработкой дыхания рот в рот. «На дорожку» мне суют коробку конфет — ассорти злобы, зависти и серости; эти черные сгустки отравили бы мой организм, вызвали бы в нем вспышку какой–нибудь болезни.
Спасибо, дорогие, кушайте сами!
Бабушка Вера до конца жизни сохранила какую–то юношескую застенчивость: терялась, когда на нее обращали внимание, избегала конфликтов, даже когда имела на то веское основание. Помню, лет в шестьдесят пять она сломала руку; эскулапы наложили гипс, и она, постеснявшись сказать про боль, мучилась целый месяц, а потом выяснилось, что гипс был наложен неправильно. После повторного заключения и освобождения руки она носила ее в поликлинику на массаж и рассказывала о медсестре с тихим удивлением: «Положишь рубль в карман — хорошо пожмякает, не положишь — только погладит». «Класть рубль» в карман работнику поликлиники ее научила, пожалев, соседка, — а то бабушка так и отходила бы положенное ей число сеансов без всякой пользы для себя. Впрочем, и на это у нее находились оправдания: «Наверное, им там совсем мало платят», — вздыхала она. Даже наглые обвешивания в магазине она сносила терпеливо, потому что испытывала неловкость — разумеется, не за себя, а за тертую тетку–продавщицу, которая вдруг будет выставлена воровкой перед всей очередью. Вера, мне кажется, вовсе не умела сердиться, требовать чего–то для себя, никогда не произносила оскорбительных и бранных слов; в этом можно видеть ее жизненную небитость — все взаимодействия с социумом, чреватые конфликтными ситуациями, разруливал дед, — в связи с чем к убийственным характеристикам, которыми моя мать награждала бабушку, прибавилась еще одна: «мокрая курица». Бабушка же, рассказывая мне о моей матери, сочувственно вспоминала, как перед свадьбой навестила ее на квартире, где будущая невестка снимала угол: «Она, знаешь ли, спала на сундуке в коридоре, небольшой такой сундук, ног не вытянуть, ни матраса, ни подушки…» Я потом, после загса, рассказала сватье, а та: «Ну и что такого? Подумаешь, барыня! Не сахарная, не растает!» Но чаще бабушка поджимала губы, смотрела прямо перед собой и произносила подчеркнуто твердым, как свежезаточенный карандаш, голосом, как бы отсекая дальнейшие рассуждения на эту тему: «Марию очень ценят на работе». И для нее эта характеристика искупала многое, если не все.