Выбрать главу

— Обязательно! — и вот так рукой делает.

Я слушаю, соглашаюсь во всем с ним, киваю, а сама думаю: какой-то у нас с ним плохой разговор. А он опять за старое.

— Гале, — говорит, — прививки сделать надо, а то чтобы, как у тебя, оспой побитое лицо не было.

Я соглашаюсь, киваю, он:

— Родится парень, назови Мишей.

Ну, я не перечу, да и спать-то уже хочу. Тут он и говорит:

— Эх, дом поднять на фундамент не успел!

Тогда я как зашумлю на него:

— Ты чего это отпеваешь себя, а?! Что случилось? — И ластиться к нему: — Федя, Федя, Федя…

Встали мы, тут и братья младшие его пришли, Кучугуры тут же… Пришли помогать нам. Разложили лес под навесом, частью просмолили, часть на доски пойдет, а пока отдельно, сушить. Ну, к полудню управились, сели обедать. Федя говорит:

— А где у нас водочка была?

Чудно мне, что он за водку вспомнил… В жизни не пил. Пошла в погреб, несу. Вот так вот из погреба поднимаюсь, а ноги меня не несут. Я толкаюсь, а на месте стою. Что такое?! Вылезла кое-как, смотрю, все в кучу вокруг стола сбились, стоят. И Кучугуры, и братья, и Федя мой там же… Братья его молодые вытянулись, как задеревенели. Я к ним иду, водку несу, а они на меня смо-о-о-отрят вот так, не мигают. Я оборачиваюсь, за плетнем почтальонша плачет, сука, ни одной весточки никогда доброй не принесла! И сейчас обхожу ее, боюсь. Стоит, плачет, на меня смотрит.

— Что такое? — шумлю. — С Ваней что-нибудь?

— На, — говорит и давится слезами своими погаными.

— Что «на», — шумлю я на нее, — что «на», сука ты! Ничего мне не надо. Иди отсюда, а то дрючком погоню!

Утерлась тут почтальонша, приосанилась, говорит:

— Война, Ольга, с Хитлером.

Сели мы за тот стол, сидим, молчим. Федя и говорит:

— Я, Оля, когда батю белые зарезали, так же вскочил и не в себе был… Вот так… — Сидит, помню, сжимает кулаки вот так, разжимает, сжимает, разжимает. — Ну что ж, — говорит, — пожили, Оля, пора и честь знать.

— Пора, — шепчу я одними губами.

А тут Шандыбиха как заголосила, соседка, бог глотку дуре дал так дал… Как заорала на всю улицу, нам и понятно, что и до нее почтальонша дошла. Повыходили тут все на улицу, на Народную. Кто с чем, воскресенье, под вечер уже. Кто с бутылкой, кто со стаканом, обнимаются, почему-то, помню, целуются, кто плачет, а кто и молчит. И не пьет никто. Все как бы замерзли изнутрей. Ну и через неделю Мишка недоношенный родился, а через месяц Федя ушел. И все. Только один раз и виделись, как я к нему на Узловую с золовкой ездила… Вот тебе и радостная часть жизни моей… Теперь… Теперь давай передохнем чуток…

— Передохнем, бабушка…

Мостик

Корова-то наша отелилась, молока много, думаю, проживу. А писем от него никаких. Потом-таки пришло. Почитала я, почитала — и в слезы. Бегу к золовке своей. На шофера она выучилась, поболе меня разбиралась. Вот. Она мне и говорит: «Ты, дура, не реви, а лучше харчей ему отвези». И надоумила меня. Скоро пришло письмое второе, потом еще. Вот это, кажется. Всего-то их было пять. В нем он и пишет, что стоим на Узловой, возле Евсеево. А Узловая-то — рукой подать! Я опять к золовке, письмо ей показываю. Она говорит: «Ну что, Ольга, надо ехать». Я в слезы. «Куда, — говорю, — ехать?! У меня трое — мал мала меньше!» А Мишке тогда четыре месяца было, царица небесная спасла его, недоношен был. Отказалась. Говорю: «Куда ехать-то, куда?! А что со мной случится, кто присмотр над ними сделает?» Ну, ушла, иду к себе домой, реву, встречаю по дороге попа. Он говорит: «Ты что рыдаешь, неверная?» Он меня так обзывал, потому как мы невенчанные с Федей, а ребеночек был уже прижит. Федя его и раскулачивал… или как там…

— Отделяли церковь от государства, экспроприировали.

— Вот-вот. Проприированный он был у нас. Хотели его выслать, приход закрыли, а потом оставили, потому как все знали, в гражданскую он красным партизанам содействовал. Поп-то был у нас не простой! Рост — во! Глаза горят! Силища, как у быка, чистый Гришка Отрепьев. В двадцать шестом кресты с его церкви снимать стали, ну, Мыкола Кучугура полез на купола. А дурак дураком. Просидел там полдня — слезть не может. Но веревку-то привязали. Проваландались, почитай, день целый. И тянули за эту веревку, и дергали, и лошадь пригнали — ничего. Тот там на куполах благим матом орет, веревку-то привязал, а назад ни в какую! О-о-ой, блажной был Мыкола, чистый артист. Мне вот до этих пор кажется, что нарочно он, потому как пришел брат его вечером, Семка Кучугура, старший брат, говорит: «Слезай!» Тот ни в какую. Семка пошел за ружьем, приходит, показывает. «Ну, — говорит, — как оно тебе кажется, а?» Семка Кучугура — смертельный охотник был, стрелял лучше Феди мово. Вот. Мыкола враз на земле оказался. Как черти его взяли! А в самый разгар веселья этого выходит, значит, наш поп, зыркнул по сторонам, к мужикам подошел, веревку от кобыляки отвязал, на локоть накрутил, подобрался весь, закряхтел. Ка-а-ак рванет — блысканулся крестик наш на крыше, по стене, сверкнул на солнышке и на дереве повис. Все стоят — языки проглотили. Плюнул поп, повернулся и пошел.