Я-то ничего не говорю, слушаю, головой киваю, а он уже про то, как детей рбстить будем, как счастливыми становиться будем, про то, что он меня грамоте обучит, а если я только захочу — в Москву поедем, его до сих пор, говорит, зовут… Я и говорю ему.
— Боюсь, — говорю, — в Москву, завезешь еще да и бросишь…
Он как остановится да так на меня смотрит. Потом обнял нежно, поцеловал в губы в первый раз, да во второй, да в третий. Вот и до сих пор помню, где это было. На мостике, за водокачкой. Хоть и сейчас покажу, честное слово. Ну и пропала я. Тут вскорости — и свадьба.
Присылает сватов. Мишка ни в какую.
— Не отдам, — говорит. — Только жить начал, опять делиться, нищим оставаться, опять ни с чем.
С ним и так и эдак. Ни в какую. Дядья его стыдят, что же ты делаешь, брат ты старший, ведешь себя хуже врага! Ты ведь, говорят, должен, наоборот, девке все сделать, чтобы она в празднике жить начала, а не в слезах! Он ни в какую!
Ничего не отдам!
Дядья говорят:
— Миша, ты же ее флигель продал, сукин ты сын, да как же тебе не совестно!
— Не совестно, — говорит он.
И вот таким был всегда. Если видит, что не его правда, так и убить может, только чтобы на своем поставить. Хоть ты ему говори, хоть не говори. Да. Пошла я на разговор с ним. Захожу, сидит. Говорю ему, мол, Миша, если не отдашь полюбовно, ведь судиться будем.
— Будем, — говорит,
— Да я ведь не хочу судиться, — говорю я ему.
— Так и я не хочу, — говорит он.
— Сделай тогда справедливо, Миша, — говорю я ему.
— Нет, Оля, не могу! Неправильно это! Я столько работал, а ты заберешь одну треть. А потом, получается, и Ваня еще половину заберет?
— Ну, а как же, — уже громче повышаю я голос. — Ведь не один ты работал?
— Один я и работал! — говорит.
— Так будь ты проклят с этой своей третьей частью! А только деньги-то у меня есть, но ты их не получишь.
Он-то значения тем словам моим не придал. Повернулась я, выбежала. Бегу к Феде. А он смеется, говорит, да я знал, что Мишка ничего не даст. По нему сразу видать, что денежки его любят, им в его кармане лежать нравится, и ему с ними хорошо, любо. Ну, я-то еще живу в доме у них. Опять разговор, слово за слово, а Настя тут же, подзуживает. Мол, пусть идет, пусть идет. Тут и случился с ним припадок. Он как закричит на Настю да за топор, а потом побелел, на пол, трясется весь. Ну, я-то уже знала, что к чему. Ножик ему в зубы, голову на колени положила. Отпустило его, Настя на печку забилась, ни живая ни мертвая, в первый раз такое видела. Встала я, уложила его на постель, пошла. Ну, говорю, наверное, не жизня мне в этом доме. Был мой флигелек, а здесь не видать счастья. Что ж, говорю, пойду в другом доме искать, чего здесь не нашла.
Повернулась — на улицу, корове сена клок кинула, та смотрит на меня… Коровы все понимают. Собаки, лошади, быки и коровы человеку даны, чтобы жить тошно не было. Потому и понятие им дано, поговорить когда, словцом перекинуться… Вся остальная тварь дурная, без соображения. Ее и резать не жалко. А вот корову, собаку да лошадь всегда жалко. Я своих всех помню. И по глазам всех узнаю, хоть и сейчас… Вот, к примеру, с кем попервой на том свете встретиться желала бы, так это с Нюркой, коровой, что нас от голода в войну спасала.
Ладно. Зашла к Дуське, тогда Дуська, корова черная, как смоль была.
— Ну что, Дуся, ухожу я… Нет мне жизни в этом доме, пойду искать в другой…
Кивает она головой: иди-иди, иди, Оля.
— Да мне же жалко-то расставаться, Дуся, с тобой…
— Ну, а что поделаешь, Оля, — кивает мне она, — что поделаешь?
Захожу к быкам, попрощалась, воды им полную колоду налила, они попили, морды повернули, не шелохаются, смо-о-отрят, все понимают!
— Кто же за вами-то ходить будет, кто чистить вас будет, поить да кормить… Милые вы мои!
Молчат. Смотрят. Понимают долю свою. Знают, что Настя-то не любая до скотины, а что делать-то им? Позавязала я им по ленточке на рога. А Дусе целые две, да еще и вплела в холку. Повернулась и пошла. А Настя на крыльце стоит, смотрит, значится, чтобы я чего не украла, может, он, Мишка, послал… Дура баба, что с нее взять. Да и жалко ее. Мишка-то в войну помер, а она после него вон до сих пор одна живет. Да и без детей. Дети нелюбые особливо, в Мишку, только вот если первая — Марья.
Вышла я, калиточку притворила, перекрестилась, плюнула на три стороны, как бабушка учила, и пошла к дяде Павлу.
Прихожу, говорю:
— Дядя, пора ножны, что батя оставил, распаивать!