Он помнил, как у них собирались раньше, в его давнем уже, ему казалось, детстве. Иногда репетировали. Что-то мощно и сухо щелкало в колонках, в их чуткой, усиленной тишине. Звук виолончели был осмыслен, как речь, он обращался лично к человеку, и более разумно, чем можно было обратиться словами. Но важнее всех был тот, кто настраивал звук, кто, как Робинзон, прокуренный практик над своим пультом, осваивал эту стихию и, единственный здесь, он не был ею, и потому от него, с его аппаратурой, зависело все.
Это было в соседней комнате, за стеной. Родители справедливо считали, что музыка и звуки репетиции не помешают детям спать. Наверно, они понимали значение и глубину этого шума. На потолке лежали, частично пересекаясь, треугольные полоски света из двери. Они тоже были важной частью воспоминания.
Разговор угасал, потом погас и свет. Звуки стали хозяйственными и ушли в глубь дома, теперь они перемежались ночным пространством. Свет в щелке тоже стал отдаленным. Тащили какой-то матрас, потом в тишине шипела вода. Постепенно все стихло.
7.
-- мы вообще умеем говорить мыслями? гены передать куда легче, вот они, гены. Передать мысль, образ целиком, значило бы передать всю жизнь, потому что он возникает на основе предыдущих образов, и их ряд уходит туда, где уже ничего не различить. Любой мой образ требует для своего существования всей моей жизни, и вне меня существовать не может. Чтобы понять друг друга, мы производим слияние, мерджим опыт наших жизней разного уровня общности. Ладно мыслями. Мы можем говорить... состояниями, всем; Я говорю тебе собой, но уже не только собой, а всем прошлым, из которого я взялась.
Ночь в чужой комнате была светла. Внизу в палисаднике горел белый светодиодный фонарь, и по белой стене и потолку в области его света метались тени веток. Одни были огромны и нерезки, другие вырисовывались четко и контрастно, и еще четче была тень волос Олеси, когда она приближалась к окну и на нее тоже падал этот свет.
-- у меня все для этого есть -- получить, вырастить, родить. Узнай, как я.. -- но она не знала как назвать свою силу, -- как я вы-нослива, подобрала она ближайшее по смыслу слово. Мне будет и трудно и легко это сделать. Завидуй мне, как и я завидую тебе. Хочу завидовать. Это и есть влечение, ничего в нем волшебного нет, кроме только его целей и результата. Вот в чем бесконечность. Реальная новая жизнь, в // мне. В мне. Слабый белый свет. Как в море, только белый. Как Млечный путь. Я видела это несколько раз, давно, лет а четырнадцать.
-- я плохо умею быть предметом зависти. Ты умеешь. Какой ты была в четырнадцать?
-- такой же, только я не знала себя. Как и ты не знаешь себя сейчас. Нет, это не надо считать сложным. Ты же не жених на свадьбе...
-- что не считать сложным? Знать себя?
-- ты же не жених, не жертва, приносимая общественной нравственности. Быть предметом зависти. Это очень легко, любое тело имеет свой бодипозитив, совершенно любое живое тело. Ты просто... так... берешь, охватываешь себя, и видишь себя, чувствуешь, ты ступаешь на землю и видишь, что в тебе есть вес, плотность нужность, и ты можешь опереться на эту силу, как во сне опираются на нее, когда летят. Надо, чтобы ты тоже увидел этот белый свет, весь белый свет. Это может получиться через меня, потому что я видела это.
-- Как ты это видела, и что?
-- Слабое белое свечение. Но это было настоящим чудом. Увидев его, ты знаешь -- так бывает, этот белый свет есть. В твоей внутренней темноте, или в той, что бывает когда закрываешь глаза. Он немного был похож на комету, и очень слабый, туманный. Нельзя увидеть слишком много в одно мгновение. Это будет длиться и выясняться долго, после того, когда он родится, немыслимо сжать в одно впечатление всю эта ленту, все солнечные и серые дни, светы всех синих неб этих дней, и, знаешь, такие восьмерки в небе, которые рисует солнце в один и тот же час дня в течение года, и все это разом в одной слепящей сиреневой точке, в эпицентре, в котором сконцентрировано все.
Она чуть опустила глаза на свое тело. -- мы это не узнаем и когда он родится. Мне кажется, мы ничего не узнаем и лет через двадцать, когда он вырастет. Но, поскольку мы так или иначе будем разматывать эту ленту, обнаружится, что мы что-то сможем ответить на этот...
-- Как или иначе?
-- Нам придется. Это проблема, это заставляет меня сомневаться сейчас, но потом-то нам так или иначе это придется. И, вольно или невольно... но, я надеюсь, все-таки вольно... в этом наша задача, ну или долг.., и вот, так или иначе мы увидим весь этот светящийся ряд, и обнаружится, что мы что-то знаем об этом белом свете, о том, сейчас можно смутно увидеть только чудом, догадкой, телесным неразумным ожиданием, неразумным, и при этом более разумным и осмысленным, чем наше осознанное мировоззрение, которое на каждом шагу скрипит и заедает. Никаких прозрений и вспышек не будет, мы не охватим все разом, не ощутим саму жизнь в каком-то ее общем явлении вроде этого свечения. Но окажется, что мы что-то можем ответить на вопросы об этом, чего не знаем сейчас.
-- Или окажется, что вопросы некорректны.
-- Да, или некорректны. Или бессмысленны. И он чувствовал согласие с ней в том, что бессмысленность таких вопросов -- это неплохо, это нормально и хорошо. "Это уже было. Это выяснилось, пока мы шли через лес", -- подумал он, но не мог сформулировать.
-- Но я все равно не верю до конца, что ты мне можешь завидовать. Желание, влечение -- это разве зависть?
Она надолго задумалась.
-- Я думаю, да. Сильная, и так называемая белая. И это действительно часть этого белого света. Может быть, условие, без которого я бы его не увидела. -- Она помолчала и проговорила, серьезно, как признание, как будто она не цитировала, а говорила от себя, объясняла что-то: -- и не рисую я, и не пою, // и не вожу смычком черноголосым, // я только в жизнь впиваюсь и люблю // завидовать могучим, хитрым осам! Все это немыслимо увидеть сразу, это был бы слишком слепящая вспышка. Но, понимаешь, в чем проблема, понимаешь ли ты в чем проблема? Для этого нужно не только время, нужны силы и некое... некое терпение. И я не уверена, что оно у меня есть.
Лето, пыль пригорода. Белое белье на веревках, ослепленный солнцем пух. Хозяйка вылила ведро на горячий асфальт, и вода начала свое движение к краю площадки, к травам, что будут темнеть ввечеру, которые и есть вечер. И весь вопрос был только в том теперь, достанет ли у воды жизненной силы, достигнет ли она этих трав. Олеся же говорила: нам нужно, нужно завидовать друг другу, может быть, у других это не так, а мы только это и умеем. Но откуда зависть? Я знаю, как ты боялся быть ненужным, брошенным. Как они медленно ступают, // как мало в фонарях огня. Страх, неопределенность, и, наконец, тотальный страх себя, страх атомной войны, того факта, что мир в принципе может быть уничтожен. Я это понимаю, но у меня не так, у меня было совсем по-другому. Тут есть проблема. Посмотри на меня внимательно, очень внимательно; потрогай; ощути, узнай, что я собой представляю, из какого прошлого я состою. Я видела этот белый свет только в высшей точке возбуждения. А нужно быть причастным ему постоянно. Я не вижу себя матерью достаточно ясно. Я хочу родить ребенка, чтоб он начал существовать отдельно от меня, видел и понимал мир, чтобы все это началось и шло. Я хочу этого. Но я не знаю, хочу ли я жертвовать, делиться, заботиться, бояться. Тут какой-то провал, черная дыра, которая не готова ничего отдавать вовне. Во мне чего-то недостает. Точнее, я не уверена, что во мне есть то, что потребуется. Я все сильнее склоняюсь к этому решению. Но оно не приходит само собой. Я не уверена в нем, оно не приходит само собой, как все остальное.