Я даже на время забыл о том, что с малых лет не любил находиться в толпе. Она вызывала у меня ощущение стойкого дискомфорта и желание любым способом вытолкнуть самого себя из нее. Впрочем, бывали и такие толпы, в которых я мог чувствовать себя сносно, скажем, на многолюдной улице или на железнодорожном вокзале. Я долго не мог понять, почему так, пока однажды (кстати, на той же дискотеке) не додумался до очевидного: толпу делало омерзительной и непереносимой единство ее ритма и направленности, общность цели. Если же при видимости толпы каждый в ней занят своим делом, идет по своей надобности и никакого общего, как будто заданного кем-то ритма в ней нет и быть не может, то и бежать от нее нет нужды - здесь ты можешь быть собой, а не члеником толпы - одним из множества.
Чтобы не быть "одним из", как-то раз в детском саду я решил "умереть". Когда все поднимались с кроватей после тихого часа и шли одеваться, я притворился мертвым и лежал без движения. Я слышал, как надо мной склонилась воспитательница, и, боясь разоблачения, перестал в этот момент дышать. Но она, наверное, сочла, что я крепко сплю, и ушла из спальни вместе со всеми. Минут через пять мне, однако, надоело быть мертвым, и я воскрес. Тем не менее я получил огромное удовольствие, одеваясь в одиночестве, когда все остальные жевали за столами свои полдничные пряники.
Но в ту ночь, в дансинге, все это уже не имело никакого значения. Когда я вновь вспомнил о своей большой нелюбви к толпе, на миг вырвавшись из туманом окутывающего ритма шаманской пляски, ко мне пришло ясное и тихое понимание: моя ненависть к толпе была всего лишь обратной стороной зависимости от нее. Я всегда принадлежал ей и никогда не был собой, наоборот, она была мной и во мне, а бежал я от нее лишь потому, что боялся и не хотел признавать этого. Равнодушен к толпе только тот, кто не принадлежит ей.
Это понимание погрузило меня в сложную смесь ярких переживаний: я чувствовал глубокую печаль, которую ощущал физически как приятное дрожание и вибрации, распространявшиеся по всему телу, от пальцев ног до затылка, и скоро печаль эта стала настолько всеобъемлющей, что казалось, будто вся Вселенная соткана из этого умопомрачительного, отчетливо пульсирующего чувства подавленности, бесконечной (Танюхиной) депрессии, уводящей в пески вечности, где тебя осеняет счастливое блаженство оттого, что ты - песчинка среди мириадов точно таких же крупинок великого и пустынного космоса.
Несколько раз я выплывал из космического океана на берег, всякий раз оказывавшийся танцполом дансинга, и вновь уходил в свое счастье (впрочем, то было общее, разделяемое со всеми счастье), сжевав очередную марку.
После второй или третьей дозы ко мне опять пришла моя старая, самая первая галлюцинация - гусеница-многоножка, только теперь я был не всей гусеницей, а лишь одной из ее бесчисленных лапок. Толстым, мохнатым, расписанным узором телом многоножки сделалась колышущаяся вокруг меня толпа. Это гибкое тело вбирало в себя белые, пушистые семена, повсюду разбрасываемые упругой на ощупь музыкой, чтобы потом прорастить их в себе и стать гигантской шарманкой, которая утопит в звуках техно весь мир.
Это было ощущение собственного всемогущества, которым я упивался до тех пор, пока не заметил, что не могу отыскать самого себя. Все лапки многоножки были похожи друг на друга, как однояйцевые близнецы, и я не знал, которая из них - я. Я мог сделать с миром все, что захотел бы, но меня самого нигде не было, я потерял себя, и поэтому ничего не мог. Кажется, в тот момент, когда я осознал эту неприятную неожиданность, я плюхнулся задом на танцпол и заревел, как теленок. Ничего более обидного мне не приходилось испытывать в жизни.
Потом я выбрался из дансинга на улицу и увидел, что уже утро. Теплый луч солнца упал на мою зареванную физиономию, и мне немного полегчало.
4.
Днем меня сморил сон, но когда я проснулся было еще светло. На кухне я нашел кастрюльку с остывшим супом, в котором плавали желтые круги жира, и половину его выпил. Несколько толстых вермишелин при этом проскользнули мимо и упали на меня и на пол. Я сел на корточки и стал рассматривать их, потому что внезапно понял, что это совсем не вермишелины, а желтоватые анемичные гусеницы. Они то ли притворялись дохлыми, чтобы я их не съел или не запихнул обратно в кастрюлю, то ли и впрямь откинулись в супе. Последнее, впрочем, было более вероятным, к тому же этим, скорее всего, объяснялась и потеря ими натурального цвета. Я осторожно собрал их с пола и с себя и выбросил в окно. В кастрюлю я заглядывать больше не стал.
Странные ощущения одолевали меня. Я отчетливо помнил все, что происходило со мной в дискоклубе, помнил, что был лапкой многоножки, которая в угаре счастья неслась по бурным волнам техно, но никак не мог понять, почему после всего этого я испытываю чувство - прошу прощения, но иного слова для точного описания этого сложного чувство, боюсь, не существует, - отыметости. Что называется, по полной программе. Если эта бл..., думал я, с кем-то, так сказать, вступила в половую связь при недостаточном пригляде за ней с моей стороны, то причем тут я, если я был всего лишь одной из ее бесчисленных стройных ножек? Этого я не мог себе объяснить. А кроме того, вышеназванное чувство еще и переливалось, точно радуга, несколькими оттенками. Обо всех упоминать не стану - слишком уж они были интимного свойства, однако и тот, что кажется наименее неприличным, был достаточно омерзительным. Я чувствовал себя гадким, использованным презервативом с остатками липкой спермы внутри - разумеется, чужой.
От всего этого мне сделалось тоскливо и как-то неуютно, как будто в моей жизни вдруг появилось что-то лишнее, совсем ненужное и обещающее неприятности. Я быстро обулся и сбежал по лестнице вниз, на улицу. Листок с адресом, который мне дал Мишаня, я изучил там же, в клубе, и теперь решил съездить посмотреть на хату. Может быть, думал я по дороге, удастся втереться в компанию к шаманам - я долгое время почти мечтал о такой возможности, но все никак не мог выйти на нужных людей. А на этот раз помог, как обычно принято говорить, случай. Но это совсем неинтересная история.
Я шел к остановке троллейбусов погруженный в свои мысли, и вдруг неожиданный ракурс лишил меня точки опоры. Я увидел на асфальте ползущую поперек дороги гусеницу - большую, толстую, мохнатую, голубого цвета, с ярким узором на спинке, ну, словом, ту самую, - а над ней готовый вот-вот опуститься на это чудо и размазать по асфальту свой собственный ботинок. В ужасе от этой душераздирающей картины я взмахнул руками, удерживая равновесие, резко подался вперед и, падая, вцепился в плечо какой-то проходившей мимо женщины, почти повиснув на ней. Но сразу отпустил ее и попытался извиниться. Однако мне это не удалось. Баба заверещала на всю улицу таким пронзительным голосом, что на ее "крик о помощи" не могли тут же не сбежаться все, кому было не лень.
-...люди добрые да что ж это такое деется средь бела дня насильничают мало им шлюх подворотных так уже на приличных женщин кидаются бандиты хулиганье бессовестное поганцы малолетние что смотришь охальник я тебе в матери гожусь а ты на меня бросаисся тюрьма по тебе плачет...
И далее в том же духе. Народ вокруг тоже шумел, давал советы, что со мной делать, поддакивал орущей тетке. Я не понимал, что ей от меня нужно и зачем она голосит, и сперва удивленно смотрел на нее. Но скоро мне это орание без всяких знаков препинания надоело, и я переключился на гусеницу. Та, видимо, от большого вопияния вокруг застыла на месте - до прояснения обстановки. Мне очень хотелось узнать, с кем же эта стерва трахалась ночью в клубе, но я понимал, что пока сумасшедшая баба не заткнется, а толпа не разбежится, у меня нет шансов выведать это у нее - она попросту откажется говорить со мной. Нужно было дождаться окончания митинга.
-...поглядите на него люди добрые поглядите стоит руки в карманы глаза бесстыжие не кажет невинным прикидывается а попадись такому в темном переулке зарежет пикнуть не успеешь разбойник наркоман протухлый ничего святого насекомое как есть насекомое как таких земля-то носит...