«...я уже почувствовала себя хорошо, похудела, похорошела (извините!) и сделалась, говорят, похожей на прежнюю Лику, ту, которая столько лет безнадёжно любила Вас...»
Всё это читалось с интересом и вызывало здоровую улыбку, однако в пьесу, которую он должен написать, не ложилось. Россия не олицетворяется убитой чайкой или неудавшейся актрисой.
— Портретисты любят разговаривать с позирующим, — сказала художница.
— Сказать вам что-нибудь умное?
— Неужели от вас можно услышать что-нибудь глупое?
— Говорить глупости — привилегия умных людей. Когда я лежал в клинике, ко мне приходил Лев Толстой и доказывал, что все мы будем жить после смерти в некоем начале.
Что за начало, как его понять — это тайна. Какой вам представляется мысль великого человека?
— Не знаю, что и сказать. Смотрите не на меня, а на ту стену. Они, кажется, там ещё читают Чехова.
— Да. Я прислушался — «Свадьбу». А мне это начало, в которое я должен погрузиться после смерти, представляется в виде бесформенной студенистой массы; моё «я» — моя индивидуальность, моё сознание — сольётся с этой массой. Такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его. Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешиться тем, что сольюсь с червяками и мухами в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю.
— Смотрите мой шедевр. Третьяков, наверное, не купит, но Чехов угостит меня наполеоновским вином.
— Лучше, чем у Браза. Кстати, он приедет сюда делать новый портрет. А вам особенно удались усы. Точно как у таракана. В молодости такие усы у нас были в моде. Вино вы заслужили.
Соседи закончили чтение, и возникли звуки, вызывающие у Саши смущённо-игривую улыбку.
— Это лучше, чем говорить о смерти, — сказала она.
— Тем более что у нас кровать стоит у другой стены, — согласился он...
Потом она рассказывала о своей недавней поездке в Богимово:
— В зале с колоннами стоит ваш диван, и на нём Мишины стихи: «На этом просторном диване...» Я ездила после того, как прочитала «Дом с мезонином», и всё узнавала. Только вы написали, что в зале десять окон, а их всего пять.
— А хозяин? Читал?
— Обиделся. Он там у вас и скучный, и ни в ком не встречает сочувствия. Всё у него в имении плохо — собирается продавать. Наверное, уже продал.
— Чтобы сделать в литературе что-нибудь стоящее, приходится не жалеть ни себя, ни родных, ни друзей. А куда исчезла рыжая Анимаиса?
— Поссорилась с хозяином и куда-то уехала. Наверное, все у вас спрашивают, и я хочу спросить...
— Мисюсь, где ты?
— Да. Где она?
— Я её придумал.
— Не стану вас допрашивать, но Евгений Дмитриевич рассказывал мне о вас.
— Были там, конечно, девушки, но таких отношений, как у художника и Мисюсь, не возникало. Может быть, какая-то девушка оказалась похожей на Мисюсь. Нельзя придумать человека, который ни на кого не похож. Вы — художница и знаете это лучше меня. Это естественно. Тяжело писать горькую правду, обижающую людей. Для русского писателя самое трудное — это писать правду о России. Моя повесть «Мужики» — это та самая правда, которая всем не нравится. Мне передавали, что Лев Николаевич выразился о моей повести с присущими ему гениальностью и категоричностью: «Это грех перед народом». И теперь я заканчиваю рассказ, в котором пришлось говорить горькую правду о своих истринских знакомых. Я его так и назвал: «У знакомых». Вы, наверное, ещё не видели декабрьской книжки «Русской мысли». Маша написала мне, что там есть рассказ моей знакомой писательницы «Жена цезаря». Очень хороший, правдивый и очень женский рассказ. Об узах светского петербургского брака. Она знает, о чём пишет, — сама жена высокопоставленного чиновника. Я знаю эту писательницу с тех времён, когда она была ещё гимназисткой, и убеждён, что в своём рассказе она написала о себе.