Одной идеей был проигрыватель и подборка виниловых пластинок с близким сердцу Норин джазом — она несколько раз прохватывалась о том, что было бы здорово крутить старые записи на аутентичный манер, но отправлять массивный проигрыватель и хрупкие пластинки из Лондона в Новую Зеландию, а потом перевозить обратно казалось глупостью. Но других придумок у него пока не было, а потому Том свернул в пролегающий рядом с его маршрутом переулок Камден-Пасседж со всеми его винтажными магазинчиками и раскинувшимся на узких пешеходных дорожках блошиным рынком. Среди немногих ещё открытых в вечерний час лавок Том заметил ту, в которой год назад со случайным везением отхватил старую оригинальную афишу «Леди исчезает» Хичкока, которая теперь висела над мягким изголовьем кровати Норин. Хиддлстон решил поддержать эту случайно возникшую традицию и направился к тесному магазинчику, у входа в который на привязи сидел всё тот же пудель, а внутри за прилавком оказался тот же пожилой сутулый мужчина. Он надеялся, что, если и не вдохновится внутри на новую идею, то сможет отыскать раритетный проигрыватель или пару-тройку хорошо сохранившихся пластинок. Этот набор мог остаться в Лондоне и дождаться возвращения Норин в её квартире или у него дома.
Они с Джойс не съезжались и не рассматривали варианта съема отдельного, третьего, общего жилья, но обменялись ключами и мигрировали друг от друга. Прямо из аэропорта Норин приезжала к Тому и от него же улетала обратно, вечером после ужина в ресторане или вечеринки у друзей они отправлялись к Джойс — находясь в одном городе, они не позволяли себе тратить это редкое счастливое время порознь. Они всегда ночевали вместе, даже если это означало совершенно изнуренными доползти до кровати и, не найдя сил, чтобы умыться, и едва раздевшись, просто выключиться на соседних подушках. Они просыпались и улыбались друг другу, завтракали, — Том готовил, а Норин варила кофе, Том мыл посуду, а Норин сидела рядом прямо на столе, протирала тарелки и возвращала их на полку — вместе отправлялись в душ, и тогда кабинку заполняло горячее влажное облако сладкого цветочно-фруктового аромата её шампуня. Хиддлстон приучил её с утра застилать постель, Джойс научила его не париться по неважным бытовым пустякам. Его перестал напрягать оставленный на подоконнике утюг и не удивляли затерявшиеся по всему дому зажигалки, зато в книгах он находил воткнутые между страницами умилительные записки от Норин, и для Бобби она купила очаровательное клетчатое пальто с проймами для лап и петлей для поводка. В очень многом они были поразительно похожими, во многом имели терпение принимать и часто разделять предпочтения друг друга; в том, где они оказывались разными, гармонично совпадали как отдельные кусочки пазла. Джойс не стесняла его своим присутствием, не нарушала его спокойствия, не тревожила — напротив, дополняла — тот уют, который он прежде тщательно выстраивал вокруг себя и только для себя одного. Она была легкой и не зацикленной на быте, но одновременно очень податливой на важные для Тома изменения, она внесла в его годами выработанную механику удобного существования душевное тепло и позволила ему внедрить свою систематичность в её квартире. Бывали вечера, когда Том поздно возвращался со встреч и прослушиваний, и тогда Норин вместе с нетерпеливо натягивающим поводок Бобом выходили встретить его у метро. А однажды они лежали просто на полу посреди её гостиной, читали, и Джойс с очень непривычной для неё грустью вдруг изрекла, что соскучилась по родителям, и тогда Хиддлстон отложил книгу и отправился за машиной. На своём Ягуаре, — утонченном, умеренно агрессивном — который трепетно любил и за рулём которого теперь — после своеобразного оседания в Лондоне — оказывался всё чаще, он отвёз Норин в Саутгемптон. Все два часа в дороге она сидела, с ногами забравшись на сидение, обняв колени и подпевая всякой попадавшейся им на радио песне.
Ему было так легко, в такое удовольствие делать для неё что-то по-настоящему ценное. Он жадно вслушивался в каждое её слово, цепко следил за ней взглядом, боясь пропустить выраженное ею желание чего-то, что он хотел и мог бы воплотить. Потому что его делали счастливым её светящиеся золотыми вкраплениями радостные глаза и будоражило то, как она с восторженным придыханием произносила его имя. Тому нравилось её любить и проявлять это в действиях. И сейчас он хотел найти для неё что-то особенное.
Он коротко поздоровался с владельцем лавки, окинул тесно заставленные товарами полки — затертые фолианты, вычурно расписанные чайные сервизы, наборы столового серебра, запыленные шляпы-федоры, что угодно — и заметил на одном из служащих витриной столов граммофон с большим медным рупором и опертую о бок антикварной печатной машинки стопку плоских конвертов с пластинками. Хиддлстон шагнул к этой находке, занося руку над винилом, и тогда его взгляд, рассеянно скользнувший по выложенным под стеклом ювелирным изделиям, вдруг зацепился за маленькую бархатную коробочку. Она была открытой и на внутренней стороне крышки, на взявшейся желтым пятном старости шелковой подкладке было темное тиснение с эмблемой и названием ювелирного дома и годом — 1901. Изнутри, ярко преломляя и отражая своими точеными гранями большого ясного камня свет, торчало кольцо. Платина немного помутнела от времени, в причудливых узорах тонкого ободка осела благородная старинная чернота, но камни — и мелкие алмазы, затерявшиеся в изогнутых вензелях креплений, и большой бриллиант — были чистыми, взблескивающими в острых контурах своей огранки.
— Прелестный экземпляр, — сообщил пожилой продавец, тяжело ступая к Тому. — В богатом эдвардианском стиле, в главном камне полтора яснейших карата, отличное состояние. Вот только…
Хиддлстон поднял вопросительный взгляд на мужчину, пытающегося что-то отыскать в кармане своего пиджака.
— Вот только? — переспросил он насторожено. Собственный голос послышался ему издалека, он как-то отстраненно понимал, что завис над помолвочным кольцом, и что, похоже, собирался его купить.
— В нём есть… небольшой изъян. Особенность, — хозяин лавки наконец вытянул из кармана ключик и потянулся к подсвеченной витрине с украшениями. — На внутренней его стороне есть гравировка, избавиться от которой в виду тонкости изделия, я так полагаю, не получится.
Продавец просунул руку под стекло, подхватил синюю бархатную шкатулку и подал Тому. Он осторожно зажал между пальцев кольцо и рассмотрел надпись, которая потемневшей изогнутой каллиграфией гласила: «Твой Т. В.»
Разве не этого он хотел — любви замечательной женщины, семьи с ней, детей с её глазами и пухлостью губ и его кучерявыми волосами? Он очень долго оправдывал свою непостоянность в отношениях, своё нежелание самих отношений тем, что на самом деле стремился к чему-то настоящему и крепкому, чему-то нерушимому временем и обстоятельствами, но не встречал подходящих женщин, не имел времени и следовал принципу приоритетности своей карьеры. А теперь у него была Джойс, ради которой он сделал самое главное — основательную перестановку в собственной голове, — и с которой понял, что счастье нужно не ждать, а создавать.
— Знаете, на самом деле, это удивительно подходящая гравировка, — сказал Хиддлстон, улыбаясь приветливо сверкающему кольцу.
***
Пятница, 20 октября 2017 года
Окленд, Новая Зеландия
«Камертон» был кафетерием на первом этаже концертного зала «Арена» и здесь, в завешенном плотными красными шторами помещении с высокими круглыми столами и приставленными к ним высокими табуретами, с афишами на стенах и старомодным табло над баром со сменными черными буквами, когда на главной сцене не проходило никаких мероприятий, по четвергам и пятницам играли живую музыку. Сегодня был вечер джаз-фанка. Было тесно, официант, разнося напитки, едва протискивался между густо наставленными столами, темноту зала рассеивало только плавно сменяющееся цветное освещение сцены, прямо перед ней на небольшом клочке свободного от стульев пола танцевала пожилая пара. Он в светлом летнем костюме с кокетливо просунутым в нагрудный карман цветком лишь не в такт музыке переступал с ноги на ногу, а она с заколотыми наверх длинными седыми волосами и в туфлях на небольшой танкетке, крепко держась за его руки, покачивала бедрами и вела плечами. Саксофонист, вступая, подходил к краю сцены и склонялся к паре, словно посвящая свою утробную, хриплую партию только им двоим.