А и что ж — вот и проскакала кружный кусок пути, вот и Брусничный вражек, весь застланный буро-голубым черничником. И ягод еще полно, разве мыслимо побрать тут ее всю. Только обмякла черничка и закисла на корню — аж во рту сводит… Хмуро, неприветно здесь, в молодом бору, неуютно — недаром и ходить сюда боялись без взрослых, — зато речка на дне овражка чиста, прозрачна до невидимости. Люся положила руку на воду, погрузила ко дну, пальцы вытянулись вдоль струи, словно бы тоже потекли. Вдоль редких и долгих осочин, по-над мелкими камешками, через легшие поперек ветви и стволы палых деревьев, туда — к Кире, вместе с ней к Суре, к Волге… Посмеялась коротко: потечешь! — вода студеная такая, что заныла рука до плеча, онемели пальцы и покраснели на глазах. Да и куда утечешь? Где б ни оказалась далеко, а течение-то все сюда, обратно, тянет и тянет… И знает она теперь, убедилась: как бы ни сложилось у нее, куда бы ни попала — долго не выдержит, сбежит, прибежит в свое Засурье, в свое Синявино. Ничего-то ей не надо в жизни и лучше того, что грезится во снах и давно перешло из мечты в решенье: домик на краю села (обязательно на окраинке, поближе к лесу, пусть и далеко от школы, где у нее будет свой класс), садик вокруг него… И где-то дальше, не смея подумать громко: муж, ласковый и верный, ребенок, почему-то сын, белобрысенький и пухленький, словно одуванчик…
Ой, опять, опять!.. Как стыдно и жарко!
Взошла Люся на бережок, почти бегом пробежала бор и через вырубку прошла в редкий осинник. И сразу за ним — вытоптанный ребятней, гусями и овцами выгон. Тут Люся всегда сходит с тропины, ведущей на Линию, главную улицу, и напрямки к улочке-проулку, на котором третий с краю — их дом, самый красивый в деревне: словно куколка стоит он за вишневыми кустами в синей рубашке обшивки, с белым воротничком ажурных наличников… Но что-то непривычное, чуждое было сейчас на лужайке и силком лезло в глаза. Люся огляделась. Ах, вон что! Ближний край выгона высоко отгорожен полосатым, сбитым вперемежку из старых и новых досок, забором. За ним виднеются штабеля стройматериалов, да урчит нетерпеливо трактор. Отец говорил о новых коровниках — так вот, значит, где им нашли место!
И жалко ей стало этой лужайки, зовущей по веснам первыми проталинками, жарка́ми ранних одуванчиков и теплыми-теплыми — аж до щекотки — ветерками. Жалко до того, что в глаза проступили слезы. Люся пристыдила себя: глянь-ка, распереживалась, не подумав ни о чем. Пустырь, он и есть пустырь, лучше места для ферм и не придумаешь, не занимать же участок урожайного ухоженного поля! Но, как говорит Вася, «звякнуло уже в груди и натянулось, зазвенело, не унять…». Наверно, в каждом человеке живет она, эта звень. Лишь по силе она разная в каждом да рождается по разным причинам. У нее вот по пустякам, что ее близко касается. Эгоистка!..
Из-за полосатой ограды выстрекотал «газик», от колес до тента седенький от пыли, понесся прямо на Люсю и остановился метрах в десяти, на самой середине выгона. Дверца машины отскочила, на землю грузно топнулся длиннющий мужчина и зашагал в ее сторону. Первой мыслью было бежать, бежать, зажмурившись, куда понесут ноги: ведь к ней с хмурым, нет, даже со злым лицом шел председатель колхоза Макаров, отец Васи… К ней? Зачем? Да он же, поди, и знать не знал никогда о ее существовании на свете! Неужели теперь знает? И что же?
Степан Макарович, немного не дойдя до нее, вдруг остановился, отвернулся и встал, растопырив длинные ноги и став похожим на большой разведенный циркуль. От машины к нему шел незнакомый человек в кожаном пальто с рулеткой в руках. Степан Макарович осадил его криком: «Да не оттуда, не оттуда! Вон от колышка начинай, елкина мать!» Ах, вот оно что — они, оказывается, приехали размерять площадь. Люся выдохнула глубоко — аж сдавило в груди, как зажала дыхание, — и бросилась к проулку. И даже обида вроде бы мелькнула по сердцу: да он просто не заметил ее, словно она пустое место!