Выбрать главу

— На совещание в облвоенкомат собирается. А он мне и не нужен, машину дал — и ладно! — хохотнул Гриша.

Мать принесла на стол сковородку со скорой глазуньей, побежала за хлебом и стала нарезать, разливать из крынки молоко в стаканы, раскладывать вилочки и ложки — успевала словно в четыре руки. Это она суетилась от смущенья, виноватилась за вечерние слезы. На отцовы слова не выдержала — фыркнула по-девичьи:

— Уй, старый! Туда же — про девок, дачник неотесанный…

Гриша прыснул по-детски в кулак, засмеялась и Люся, потянувшись за платьем. Мать тронула давным-давнишнее, о котором отец и сам любил повспоминать в благодушье. Он до сих пор избегал «женской» темы при дочери, и про дачный случай Люся услышала однажды ненароком: валялась у окна с книгой в руках, готовилась к экзаменам, а мать, отец и мордвин Нуйкин, тоже плотник, сошлись на крыльце с работы и давай перебирать байки-бывальщины.

Надо думать, как туго натянулась жизнь Фрола и Анюк Мишиных после бегства из Сеньял! Все добро — узелок у молодой да котомка за спиной у муженька… Но добрались они кое-как до Чулхула («Каменный город», — как грозно звучал тогда у чувашей Нижний Новгород) и пристроилась в домике-засыпушке у Фролиного знакомца. Анюк по-женски неразборчиво скоренько устроилась уборщицей в публичную библиотеку, Фрол все целился прибиться к какой-либо артельке топорников, да не попадалось ничего приглядного. Подвернулся тут парень, сносно щеплющий дерево, и нанялись они вдвоем дачу одному старому скопцу довести. День протюкали, второй, напарник Фрола по вечерам в город учесывает, а старшой на даче остается: и хотелось к жене, да топать до города часа полтора, до пристанища же, на другой край, еще столько. Туда-сюда обернешься — полдня долой. И вот к вечеру на третий день заявилась на дачу хозяйка, бабина пудов на семь, в цвете лет, и сразу же полезла под душ — клетка была сколочена из досок за кустами вишни, и бочка с водой поставлена над ней. Шумит, значит, вода, ну и пусть шумит, Фрол знай себе постукивает: решил он угодить заказчику — наличники оконные поднарядить-подузорить, И вдруг слышит — отсекся шум струи. И хозяйкин голос: «Ай, что такое? Подь сюда, плотник, эй! Крантик сломался, а я мыло не смыла!» Втиснулся Фрол в душ задом, чтоб не смутить и не смутиться, проверил зажимной вентилек — в порядке. Отвернул его, вода полилась, а сам выскочил из будки, словно кипятком ошпаренный — только смех женский сзади: «Ха-ха-ха!» Покурил Фрол, поплевался, потом в домик зашел, заперся на ключ и спать завалился, как и предыдущие дни делал. Откуда ему знать было, толькоженину, что бабы народ столь решительный и что у хозяйки второй ключ имеется… Только задремал — вдруг по губам что-то влажное. Пахнул глаза — батюшки светы! Склонилась к нему женщина в одном халате нараспашку и пальчиком по губам его водит. А Фрол только что во сне жену-раскрасавицу видел, с которой еще и медовый месяц не прожил… Шарахнулся он с кровати, хапанул штаны, рубашку — и в дверь. А та на замке, а женщина, как ведьма ночная, опять «ха-ха-ха!». Рванул работничек через стол и сиг с него в окно! Всю ноченьку прошастал по дачным закоулкам и вернулся к работе, только высмотрев прежде из-за кустов, что насильница убралась в город…

И в сердитую, и в шутливую минуту мать с отцом с тех пор обычно поминали дачу, каждый раз по-своему толкуя ее. Вот и сейчас на мамину шутку отец развел плечи, выколесил грудь и провихлялся по комнате: а что, мол, я пока хоть куда!

Люся смотрела, как они усаживаются за стол: отец — смешно-куцый в полотняной рубахе навыпуск (еще бы ему бороду-окладку — совсем стал бы похож на купца-хлебосола!), Гриша — полный, круглый и увалистый, в толстых очках и мать — помолодевшая в ярко-горошчатом платке, проворная, чисто-белый сарафан так и мелькает по избе, и разговорчивая как никогда. Смотрела Люся на них, и вдруг заныло, захолодело в груди, и почему-то жалко стало отца: подумалось ей опять, как и вчера, что все происходящее, вся дружность и веселость — наиграны, делаются насильно, затем лишь, чтобы порадовать, потешить самих себя, на деле же и у Гриши, и у нее, и у мамы самое важное — в себе, и не здесь вовсе, а где-то далеко, в стороне, в своем личном уюте. И это в их-то семье?! Где тогда, между кем она может быть, полная душевная открытость? А вдруг да совсем ее не бывает — чтобы во всем, во всем? Ой, как это было бы страшно! Нет-нет… Вот у мамки с папой как хорошо все. И у нас с Васей будет так же. И чего она всполошилась чересчур? Даже смешно хотеть, чтобы между всеми людьми была такая близость.