Но постараюсь по порядку.
Началось все с твоего письма. Последнего письма. Такого, показалось, унизительного. Очень оно задело меня. «Очень-очень», — как ты любишь повторять. Сначала я только разобиделся и даже разъярился: ишь, мол, нашлась тоже мне, ишь — она хорошая, а я плохой, они хорошие, мы плохие! Ну, представляешь ты, чего расписывать. Слишком ты меня хорошо знаешь. Вот я, оказывается, плохо тебя знал. И может, до сих пор еще знаю плохо… И не смог бы я понять тебя по-настоящему, если бы не два тут события. Они произошли уже после твоего «обидного письма», на которое я целых три злых накатал было, но слава богу — не отправил, порвал.
Повез я вечером своего полковника домой. Он был на редкость в хорошем настроении и начал расспрашивать: что, мол, неважно выглядит гвардии сержант, то да се. (Раньше я тут сыронизировал бы: проявляет, те-се-зеть, чуткость, но так оно и есть.) Ну и сказал я ему о твоем письме. Со своими некоторыми комментариями, конечно. Батя заусмехался, недвусмысленно дал понять, что сомнения и опасения твои — я ведь сперва все твое письмо принял лишь за глупые страхи о неизвестном еще будущем — он… очень даже понимает. И насчет отцов и матерей он меня раздолбал, и по другим многим «параграфам», в которых я был очень даже уверен.
Потом батя пригласил меня зайти к ним в квартиру, посидеть да поговорить за чаем. Разговорились мы с ним за столом, я ему о своей жизни кое-что, он мне — о своей. (И опять же обидно стало: мой отец со мной не говорил так ни разу…) Написать все услышанное от него в тот вечер у меня сейчас нет ни сил, ни слов — попытаюсь как-нибудь попозже или расскажу по приезде. Слишком это велико и страшно — судьба человека, прошедшего через горнило нескольких лагерей! — чтобы вот так, быстро и легко, написать. Но одна фраза, которую он выговорил необычно медленно, словно боясь не справиться с ней, запала. И останется, чувствую, надолго. Если не навсегда. Вот она, Люсенька: «ОНИ НАЧАЛИ БРАТЬ КРОВЬ У ДЕТЕЙ…» Вслушайся, Люся, в эти слова, попытайся постичь их ужасный, непостижимо дикий смысл! Да что я? Конечно, они понятны. Конечно, они страшны. Но ты попробуй, попытайся представить ЭТО на самом деле!..
«ОНИ НАЧАЛИ БРАТЬ КРОВЬ У ДЕТЕЙ…»
Мы тоже слышали о жестокости, читали о ней, видели ее даже в документальных кино. Сможем выбрать, припоминая, и самое жестокое: курганы отрезанных человеческих (в том числе и детских!) голов в войны какого-либо Дария или хромого Тамерлана, заживо вырванное сердце малолетнего сына Джелал-эд-Дина на ладони Чингиса и тысячи тысяч казненных (и детей!) татаро-монголами, скальпы во время войн с индейцами (и скальпы детских голов!). О многом непередаваемо жестоком мы наслышаны, но т о л ь к о н а с л ы ш а н ы и к тому же почти справедливо определяем жестокость тех веков тем, что человек тогда стоял на гораздо низшем уровне. А тут ведь почти современный человек — нет, к ним нельзя применять слово «человек», они просто «человекообразные», цивилизованные звери! — при трезвом разуме, у живых детей!.. Нет, невозможно представить, невозможно и не должно жить спокойно, зная, что т а к о е еще живо на свете, что оно не растоптано, не развеяно в прах. Ты понимаешь, Люсенька, мы живем, делаем что-то, мечтаем, грыземся и… смеем совершенно не думать об этом!.. Я не говорю, что мы должны, что сможем носить ЭТО в своем сердце постоянно — у бати оно, насколько я понял, так и есть, — но иметь в себе постоянно хотя бы частичку ненависти к жестокости надо, должны, обязаны. Вот о чем речь. Вот что бродило во мне в тот момент, когда вдруг зазвонил стоявший на столе красный телефон — прямая связь командира с частью. Другой, белый, видимо городской, стоит у них на тумбочке у книжного шкафа (к тому времени мы перешли из столовой комнаты в батину, рабочую). Длинно так зазвонил красный телефон, беспрерывно. Георгий Александрович поднял трубку, и по его резким: «Что?! Где? Когда? Да вы что — окончательный идиот, что ли?! Еще двоих послали под нож! Поднимите сейчас же весь батальон! С техникой, с оружием и… окружить, обложить всю станцию!.. Весь, весь, вы меня поняли?!» — я сообразил, что в части случилось чепе. И чепе небывалое, странное. Но раздумывать некогда стало: полковник схватил шинель, папаху и в дверь, я — за ним. И только на бешеной дороге батя сказал мне, из-за чего боевая тревога.
Оказывается, часов в десять на КПП прибежала перепуганная насмерть девчонка и рассказала дежурному, что на ближнем к части углу железнодорожной станции, у грузовых платформ, на нее напали трое пьяных мужчин. Схватили, зажали рот и потащили к пустому вагону. Она укусила одного за палец и закричала изо всех сил. На крик откуда-то выбежал солдат и бросился на насильников. Она только успела услышать, как кто-то из бандитов сказал, что «давно хочет крови» (как это созвучно и сходно по сути с «ОНИ НАЧАЛИ БРАТЬ КРОВЬ У ДЕТЕЙ»!), увидела мельком, как один из них ударил солдата в горло, а у другого в руках блеснул нож, и побежала к части…