— Я… не знаю, — ответил военком, успокаиваясь. — Были еще до меня. А мне нравится. Во всяком случае — надежные вещи!
— Мы находимся в доме управляющего речновской вотчиной графа Салтыкова, — заговорил Василий голосом гида. — Осматриваемая нами комната принадлежала самому управляющему, а соседняя, угловая, была девичьей — в ней жили две его дочери. Другая угловая, самая большая и светлая, содержалась всегда в чистоте и всегда пустовала, она назначалась для наезжающих сюда изредка графских отпрысков и прочих важных персон. Внизу были гостиная, комната супруги управляющего, а еще ниже, в подвале, где сейчас архив военкомата, слуги пороли провинившихся крепостных.
— Вот так да! — развел руками военком. — Столько лет работаю и понятия не имел…
— Молодец! Вот это настоящее к родному краю. А то я знаю много долдонов, которые по каждому шагу кричат о любви к нему, на деле же не знают о нем и на мизинчик, — оживился Донов.
— Значит, салтыковские вы все?
— Так точно. Особенно мы, засурчане. Как у нас говорят: «Мы — потомки братьев-разбойников». То есть потомки тех, кто сбежал в дремучие тогда засурские леса от долгоруких Салтыковых.
— А та Салтычиха, что даже в историю вошла своей жестокостью, имеет отношение к вашим Салтыковым? — спросил Донов. — Да-а, тогда я не завидую вашим предкам. Беспримерный все же была изверг.
Донов, окончательно взявший себя в руки, и военком, повышенно заинтересованные историей дома, в котором находились, прошлись по комнате, осматривая, и ощупывая мебель. Делали это не спеша, выжидательно посматривая друг на друга. Донов, свалив тяжелую обязанность на майора, выжидал оправданно, а тот откровенно почему-то запраздновал труса. И тут, сам не зная того, помог им потянуть время Василий. Ему вдруг захотелось показать пижонистому комиссару, что перед ним не просто усталый и больной полковник, а человек необыкновенный и что держаться с ним на равных — будь ты хоть трижды майором! — нельзя.
Майор с первого взгляда не поглянулся Василию, так и хотелось треснуть ему по шее или потаскать за бороду. Но так уж сложилось у Василия: первое впечатление всегда приходило остро и держалось долго. «Комисса-ар! — подумал он, скривившись. — Напялить бы на тебя джинсы с бубенчиками, всучить гитару и на улицу выпустить — не отличишь от вечерних бой-парней. Хотя мне-то что до всех до них?.. Пусть живут. Мне теперь…»
Но зальдевшее было сердце уже подтаяло, тронутое тревогой за батю, и Василий сказал:
— Не думаю, чтоб та Салтычиха была графского рода. И вряд ли для вас она такая уж беспримерная.
— А-а, ты вон к чему, — подумав, заговорил Донов. — Хочешь сказать: чем дальше, тем страшнее? Чем выше человек, тем и зло от него страшнее? Не знаю, брат, не знаю. Я так и не смог решить для себя, что страшнее: Батыева резня, Дахау или Хиросима? Новые технические возможности, конечно, страшнее, но суть, кажись, одна. И фашизм, думается, в конечном счете это последнее и самое яркое выражение зла. — Батя крепко ухватился за подброшенный конец, разговорился вовсю. Повернулся к Курасову, разворачивая за собой кресло. — Поделился я с ним как-то о своем пребывании в Дахау, не забудешь этого, то и дело просится с языка… А сейчас почему-то еще одного тамошнего типа вспомнил. В связи с Салтычихой, что ли. Надзирателем у нас был, Матвиенко ему фамилия. Низенький такой, кудлатый, квадратный. Как мошек давил пленных. Пройдется утром вдоль шеренги, общупает одного из живых скелетов, как цыган лошадь, и заклохчет: «Кых-кых-кых… Бедный, бедный Робин Крузо, куда ты попал, елкина мать! Нет, сюда ты больше не ходок — твое место в печи. Кых-кых-кых…»
Произнося последнюю фразу, Донов будто в задумчивости провел взгляд по лицам слушателей. Нет, ничего не дрогнуло на лице Василия. Неужели забыл, что сам же тогда в радиорубке признался, что это «папашина приговорка»? Возможно, он произнес ее чересчур обыденно, как бы мимоходом, вот и нет реакции? Ну да ладно, решено ж, что воздержимся с его отцом в любом случае. Пожить надо будет, приглядеться. Может, еще каким-то образом подготовить Василия…
Но паузу затягивать не стал, продолжил дальше:
— И точно: вечером среди вернувшихся в барак не было тех узников, которым он утром оказывал внимание. Страшнее, чем чистых фашистов, ненавидели и боялись мы его, этого Матвиенко… И вот казарменный комитет вынес решение казнить изменника и изверга. Исполнение приговора взяли на себя те, кто был покрепче: Володя Тимошенко — из Львова парень, Толя Козлов, тульский, и Гриша Малов. Какие были ребята!.. С Гришей мы в офицерской школе вместе учились и через два года встретились в Дахау… Они должны были тихо задушить Матвиенко за бараком, но что-то у них там не получилось. Он вообще был очень сильный, Матвиенко. Что тебе бык. А мы все, говорено, скелеты живые… Задушить не получилось, тогда ребята повалили его, и Тимошенко, как мы потом прослышали, начал молотить в горло осколком шифера, подобранным где-то на территории. Да не успели они его прикончить — на крик Матвиенко прибежала охрана. Ребят всех троих, конечно, сразу же изрешетили, но и Матвиенко я после этого не видел. Вероятно, перевели в другой лагерь. А хотелось бы повидаться, часто тешу себя мечтой… И представляете: даже жаль будет, если его уже взяли и расстреляли. Его должен взять я. И только я! У меня больше всех прав на это, я его «любимчиком» был… Ну, может, еще два человека есть. Думаю, тоже с удовольствием бы его придушили, будь на то наша воля… Вам, вероятно, и не понять, но именно — с удовольствием, с радостью. Вот так, прямо руками за горло… Лишний час его жизни — грех великий на нас. Правда, бывают, оказывается, такие обстоятельства, что и такой грех возьмешь на себя, — добавил непонятно и глянул вопросительно: — Я слишком высоко говорю? Простите уж старика, мы высоких слов не боимся, на них выросли вместо мира и хлеба…