Теперь Варя вспоминает лето и осень с завистью: как ни металась, как ни уставала, а радость была большая возвращаться на кордон, в свой обжитый родной уголок. Затопит печь, зажжет лампу и сядет около, часами пишет письма, поглядывая на Шурку и Дамку, возящихся на полу с ласковым урчаньем или дремлющих в обнимку. Но последние два самых холодных месяца, январь и февраль, приходила Варя на кордон редко, от силы пару раз в неделю, затем лишь, чтоб не застудить избу вконец. Протопит едва — и скорей назад, к маленькому Алешке и его бабушке, которая взялась часто хворать. А уж до лесниковских дел и руки совсем не доходят, запустила она их — дальше некуда.
О-о, сколько всего произошло за эти неполные десять месяцев! Столько, что временами кажется Варе, будто прожила она на свете сто лет. Наверно, все уже испытала она, что выпадает другому за долгую-долгую жизнь… И бабью тоску пережила она долгими одинокими ночами, особенно первый месяц без Алеши. И людскую ненависть познала, когда пошугала из ближнего к Синявину березника мелких порубщиков, слыхала — «ведьмой» прозвали ее в деревне. И боль материнства настигла ее в новогодний, по старому стилю, день, на семи месяцах беременности, если даже считать, что зародилась в ней новая жизнь в первую же ночь с Алешей в домике лесорубов, и случилось это в зимнем морозном лесу, до сих пор не понимает она, как еще добежала-доплелась до Воинова кордона и попала в руки Они, которая к тому времени уже имела своего сына трех месяцев и кое-что понимала в женском деле… И еще, самое страшное, таила она от матери и от себя в мужнином полушубке, в котором и ходила в редкие теперь и короткие обходы. Взяла она то письмо у почтарихи Дарьки Зараевой, удачно встретившейся на улице, прочла, пошатнулась и, засунув в карманную прореху, так и не вынимает из полы полушубка уже месяц. Словно не было его и нет…
Тут Варины мысли, потекшие было довольно складно, споткнулись, она сняла глаза с личика маленького Алеши, совсем по-взрослому посапывающего под мышкой, и воровато, словно могла увидеть лежащая в горенке мать, повела глаза на полушубок, висевший на гвозде у дверного косяка. Нет там никакого письма, нет. О чем уж думала она? Ах да, о том, что всего-всего перевидела она за этот длинный-предлинный, никак не кончающийся год… (Научилась Варя хитрить, когда становилось нестерпимо плохо на душе: силком начинала думать о чем-нибудь ином, пусть и не очень веселом, но способном отвлечь.) Да ведь было у нее еще одно, интересное очень! Настоящей солдаткой почувствовала она себя тогда: к ней, одинокой женщине, даже мужчина пришел однажды на кордон. Осенью это было… Ну, говорить, что мужчина пришел, может, и трудно, но пришел-то он не зря и речи вел прямые. Спирька к ней заявился под вечер — этот дурачок не дурачок, а и нормальным никогда не считала его Варя, хотя и знала, что сохнет он по ней давно. К тому же заметно выпимши был: для храбрости поддал, подумала она тогда, на поверку вышло — не только ради того. Вошел, снял шапку и скомкал обеими руками на животе, опасливо покосился на вскинувшуюся Дамку-умницу, которая ни на кого не кидается без приказу.
— Свой, Дамка, свой. Лежать, — тихо сказала от стола Варя, удивленно смотря на нежданного гостя.
— Сразу прогонишь аль… разрешишь погреться? Да я уйти могу, — странно, сразу с каприз начал Спирька.
— Грейся, тепла не жалко. Проходи, садись. — Варя поднялась и, не переставая дивиться про себя, чисто по-матерински смахнула со скамьи невидимый сор. — Куда же это ты направился на ночь глядя, Спирька?
— Да никуда я. К тебе пришел, увидеть захотелось на прощанье…