Выбрать главу

— А дальше-то как, Спирька? — шепотом спросила Варя, не выдержав тугой, до звона в ушах, тишины и боясь оскорбить ее некстатной громкостью.

— А дальше — нет ничего. Да и не будет… — Спирька вздохнул, взял шапку и протер лицо подкладкой. Встал. — Ладно, Варюша-золотуша, пойду я. Прости, ворвался я тут… непрошен-неугожен…

— Что ты, Спирька, что ты? Это хорошо, что ты пришел, очень хорошо! — засуетилась Варя, вскочив за ним и не зная, куда деть руки, куда шагнуть и как быть.

Спирька дошел до двери, остановился, опять посмотрел на нее долгим своим сквозным взглядом. Она невольно шагнула к нему, руку хоть хотела подать на прощанье, а он вдруг ляпнул:

— Дай поцелую я тебя разок, Варя. Может, жить человеку захочется, и решит он, как говорится, вернуться с поля брани.

— Нет!.. Что ты городишь, Спирька, что несешь? — заторопилась Варя, отвергая и поцелуй его, и слова невнятные те, будто сам он решил погибнуть на войне. — Дай лучше сама я тебя поцелую вместо спасиба, так честнее будет…

— Как покойничка — в лоб? — усмехнулся Спирька. — Говорю же: вдруг я еще захочу вернуться. Хотя и не хочется мне. Устал я, надоело все.

Варя и вправду решила было поцеловать Спирьку в лоб, но после «покойничка» сделать это стало нельзя. Она притянула его голову и крепко поцеловала в губы — они были холодные у него, неживые и лишь к концу поцелуя чуточку дрогнули.

— Эх ты, Спирька, Спирька, — засмеялась Варя, унимая начавшуюся в ногах дрожь. — И где ты был раньше? Да с твоим голосом и словами кого хошь можно до смерти задурманить! Ну иди, Спирька, иди. И выкинь из головы глупости — ты еще такую себе найдешь, такую… не чета нам. Иди, Спирька.

Ни слова больше не сказал Спирька. Нахлобучил шапку почти на брови и вышел. Где он теперь, что с ним — кто ведает… «Смеялась девушка у затона…» Нет, это нынче не для нее. Для нее нынче: «Рыдала женщина у затона…»

Обув валенки и повязав шаль, Варя сняла с гвоздя мужнин полушубок — «Ой да этой белой пары, белой пары лебедей…» — и зашла в горенку. Мать, в наброшенной на плечи телогрейке, сидела на кроватке, положив поверх одеяла ноги в шерстяных чулках, и смотрела в окно. Похудела и высохла она за месяц непонятной болезни до того, что узнать ее было трудно, сестра Таня, прибежавшая из Мартовки, и то ахала да охала. И, как все хворые, стала мать капризной и ворчливой. Вот и сейчас, увидев дочь одетой, она прямо-таки зашипела:

— Опять собралась, совсем ты, девка, сдурела, что ли? Никуда твой кордон не денется, и лес не убежит. И ночь вон на подходе.

— Ладно, мам, ладно. Ну сколько можно твердить одно и то же… — Варя обозлилась и еле сдержалась, чтоб не вспылить. — Протоплю там и прибегу, я быстро. А до ночи далеко еще, обед только что.

С улицы услышала, как проскулила и зацарапала в ворота Дамка, но возвращаться не захотелось — нечего и вправду постоянно таскаться с собакой, — и быстро пошла вверх по Линии. Хорошо на улице мало теперь бывает народу, глаза бы ни на кого не глядели: знает она, сколько разного наговорено про нее в Синявине. И «ведьма», и «лешая», и «мужик в юбке»… И все из-за трех-четырех воришек, а никто не помнит, скольким она сама выбирала сухостой, сама даже в лесничество ходила с просьбой выписать тем-другим побольше дров. Поневоле обозлишься тут… Ах, насколько им с матерью легче было бы жить, если бы сейчас отец оказался рядом, если бы он был жив…

И опять боль ударила в самое сердце, и опять вспомнила она о письме, проваленном в полу полушубка. Рука невольно потянулась к карману — отдернула ее Варя. Зачем? Она и так наизусть знает, что в нем написано: «Ваш муж Железин Сергей Иванович пал смертью храбрых в бою за освобождение нас. пункта Уваровка Московской области 22 января 1942 года…» Господи! Да как же это может быть, как?! Неужели они с мамой больше совсем никогда не увидят его теплые хитроватые глаза, не услышат его ласкового лукавого голоса? Да как же так… да кто же теперь защищать-то их будет от наскоков всяких бардиных?.. И как, как сказать эту черную весть маме, когда она и так еле ходит!

И опять подумалось Варе, что слегла-то мать вовсе не из-за наговора Бардина и стычки с ним. Потому что слегла она не сразу после того случая, а куда позже, где-то через месяц. Ходила, бегала живо: и по дому успевала, и на ферме — еще и Бардина, говорят, допекла несколько раз, — потом раз и слегла. Все водила рукой по груди: «Вот тут что-то болит… жжется…» А недели через две, как слегла мать, письмо то перепало Варе. И сразу уцепился глаз в дату — 22 января. Да ведь и мама, кажется, слегла в самый тот день! Ну да, ну да, в субботу это было: что-то стесненно почувствовала тогда Варя себя и пришла в деревню, надеясь помыться в бане… Но неужели сердце-вещун настолько чутко, что за тысячу верст может почуять беду? Может, наверно, может. Иначе как объяснишь такое? Варькино сердце молчит, оно спокойно — значит, ничего пока не случилось с Алешей. А может, она и не почует, если что? Нет-нет, почует. Он же все время вот тут, с ней, в ней, все время. Чем бы ни приходилось заниматься, о чем ни думать. «Ой да этой белой пары, белой пары лебедей…» Правда, из-за Спирьки этого неловко потом стало в душе, особенно за поцелуй и слова чуточку лишние, но ведь все это шутя она, затем, чтобы подбодрить его на прощанье. Нет-нет, чиста она перед Алешей, даже самой малюсенькой кривомыслинкой не замарала себя.