Афоня отхлебнул кипятку, вышел на палубу. Опорожненный баркас уже мотался на волне легко, подскакивал, как пробка.
Нил Семеныч, сияя счастливо, нюхал руки в бензине, причмокивал:
— Высшей очистки! Люкс!
— Это кто же такие будут? — спросил Афанасий у него в сомнении. — Чеченцы, что ли? Азербайджанцы? Или дагестанцы?
— А какое это имеет значение? — удивился Глазунов.
— Нет, вы мне скажите, чего им от России надо? Чего они жизнью играются, на рожон лезут? Это наш край, российский! И все, что тут делается, нас и касается, русских! А им-то какая выгода?
— М-да… — сказал, нахмурившись, Глазунов. — Видать, долго с тобой, дорогой товарищ, работать надо. У революции нету пасынков. Для всех наций она — мать родная. Пролетарская, рабочая. И ей каждый — сын! Поняли, господин Панин?
— Чего лаетесь? — огрызнулся Афанасий. — Какой я господин?
— Да уж вижу какой! Кондовый! Нашел чем кичиться! Если он по-русски плохо говорит и его не по-нашему в детстве баюкали, так что ж он, не человек?
Афанасий чуял: что-то не то сморозил, и стыдно было, но разговор от гордости оборвал, ушел в сторонку, сел, поплевывая в воду. Всю жизнь одно знал: выше русского человека, тем более казака, никого нету. Магометово племя, инородцы — худая кровь, вражья, рабская. С ними держи ухо востро, в дружбу не встревай, показывай, кто хозяин. А тут — что же? Ведут себя как хозяева, жизнью играются. С чего?
Через десяток минут на баркас из кубрика инородцы потащили пакеты с листовками, цинки винтовочных патронов. Горбоносый, в папахе, прощаясь, обходил всех, тискал руки. Жиманул, как клещами, кисть Афоне, глянул в глаза, блеснул улыбкой.
— Э… ара! Зачем такой сердитый? Тут свобода! А ты сердитый? Брось! Все будет хорошо!
Взвился, одним прыжком перелетел на баркас, оттолкнул его. Через мгновение только рокот мотора докатился из тьмы. И затих, удаляясь. На горизонте столбами встали синие лучи прожекторов, беззвучно помигали, сгинули.
— Видел? — сказал Глазунов. — Всё англичане заблокировали. А они пошли.
— По дурости чего не наделаешь! — буркнул Афанасий.
Шхуна застучала движком, пошла разворачиваться с рейда на Волгу. Дождь усилился. Все ушли с палубы, и только Афанасий не пошел. Вид показывал — вы сами по себе, я сам по себе.
Из кубрика, кряхтя, выбрался Молочков. Афанасий видел, как он вынул из-за пазухи наган, повертел барабан, вытряхнул на ладонь желтенький патрон.
— Чего это? — сказал Афанасий.
— Последний, — засмеялся Молочков. — Для себя оставил. Если бы застукали,
19
Полуденная муха, разомлев от жары, билась в стекло. Щепкин сидел в кабинете Туманова, набивал металлическую пулеметную ленту. Свентицкий окликнул его:
— Принимай, мон шер, гостя! Полюбуйся! Глазунов к тебе послал!
На пороге стоял мастеровой из судоремонтной. В руках держал узелок. Был чисто выбрит, трезв, лицо казалось свежим, только в глазах еще плавала дымка. Видно, надел парадное: черную дешевенькую косоворотку, плисовые шаровары и сапожки с низкими голенищами. Смотрел в упор, требовательно.
— Молотобоец я, — тихо сказал он. — С мастерских. Вы давеча у нас речь сказали. Думал я. Решил. Принимайте!
— Куда?
— Полетам учите. И в рабочкоме мне сказали: раз такое дело, иди!
Он пошарил в карманах, протянул писанную карандашом записку.
— Ерунда какая-то! — растерялся Щепкин. — Как, «учите»? У нас же не школа! У вас какое образование?
— Самоучка я, — вздохнул стеснительно он. — До всего своим умом дохожу.
— Ну, хорошо! — почесал в затылке Щепкин. — Тогда мы вам письмо напишем, поедете в Москву, сдадите экзамены в авиашколу. Примут — учитесь! Разве я против?
— Сколько там обучают?
— Полгода, кажется.
— Мне это не подходит! — Помолчав, упрямо качнул головой, в глазах стыла тьма. — Я ждать так долго не должон. Обязан я как можно скорее до ихнего горла добраться!
Он с тягостной ненавистью уставился в окно, на облака.
— Да некогда вас здесь учить, товарищ! Поймите! — взмолился Щепкин.
Молотобоец усмехнулся криво, сел на стул, положил на пол узелок.
— Что же, так сразу и некогда?
— Послушайте… э-э-э… как вас? — сказал Леон. — Вы представляете себе, что такое, скажем, лонжерон? Или иммельман? Или просто вираж?
— Уйди! — буркнул Щепкин улыбающемуся Свентицкому. Леон раздражал его, и улыбочка ехидная рядом с горем была неуместной. Свентицкий, пожав плечами, вышел.
— Слышь, не гони ты меня, парень, — поднял кудлатую голову молотобоец. — Жжет у меня тут. Жить не могу.