— Непременно! — поддержал я.
— Тогда — вперед! — Парнаоз простер руку, и полчаса спустя мы уже были в Ортачала, сидели на застекленной веранде старого дома Парнаоза и тешились вином.
Наутро я проснулся очень рано. Голубоватый свет заливал веранду. Со сна я сначала не сообразил, где нахожусь. Постепенно узнал тесную комнатушку Парнаоза. Услышал храп — одетый Парнаоз спал, растянувшись на тахте. Стол был завален неприбранной посудой и пустыми бутылками. Я припоминал, как заявился сюда среди ночи, как пил, пел и хохотал. Вспомнил свое взвинченное веселье. Затем вспомнилась Софико, ее полутемная комната, где я высказал все, где без утайки открыл душу и сразу обрел удивительную свободу. Необычайные легкость и радость окрыляли меня. Я был горд, что пересилил себя, избавился от рабского ярма, так долго тяготевшего надо мной, как будто разом разорвал цепи и освободился. На редкость привлекательным представлялось мне будущее в то утро.
Нечто подобное пережил я, когда умерла моя тетя. У нее случилось кровоизлияние в мозг, и три дня бедняжка находилась в беспамятстве. За эти три дня я не сомкнул глаз, не проглотил и куска хлеба. Как ненормальный носился я то за врачами, то в аптеку, словно утопающий хватаясь за любую соломинку в надежде спасти тетю. И вот однажды вечером, когда я бегом возвращался домой с лекарствами, на лестнице меня остановил один из наших родственников:
— Мужайся, Тархудж, тетя скончалась…
И первое, что вместе с пронзительной душевной болью испытал я в это мгновение, было облегчение, даже что-то вроде радости, оттого что мучительное ожидание закончилось. Видимо, самое невыносимое в жизни — это неопределенность…
С того дня я перестал мечтать о Софико и окончательно избавился от своего наваждения. Думается, это удалось мне потому, что к тому времени страсть моя исчерпала себя, и хотя Софико оставалась такой же, ничуть не изменилась, чувств моих как не бывало. Конечно, первична — страсть, независимое ни от кого желание любить. Будь это не так, нам не удалось бы забыть одну женщину и увлечься другой. Но поскольку нам удается это сделать, значит, любовь к женщине отнюдь не бескорыстна. В таком случае можно ли такое чувство называть любовью?
Каждому ясно, что бескорыстная любовь не требует взаимности. Истинной любовью следует называть только такое чувство, когда ты готов отдавать, жертвовать всем, ничего не требуя взамен. Такова любовь каждого нормального родителя к детям. Родители ведь никогда не забывают о своих чадах. Такова примерно любовь каждого великодушного человека к ближним, к родине, к миру. Но кто способен столь же бескорыстно относиться к женщине? Как бы ты ни сходил с ума, не добившись взаимности, в конце концов охладеешь к той, без которой не представлял себе жизни; так что же такое эта неистовая страсть, облачаемая почему-то в покровы красоты, но сама по себе отнюдь не прекрасная, а просто неизбежная? Помимо восхитительного, сколько унизительного, лживого, мелочного и даже смешного обнаруживается в отношениях мужчины и женщины? Кто знает, может, некоторые оттого и стараются представить эти отношения в самом радужном и привлекательном свете? Ведь всякое стремление к красоте в принципе основывается на уродстве. Но мы старательно закрываем глаза на этот факт. А то, что лишает нас покоя, — просто-напросто грубый и неизбежный закон, и мы — носители этого закона с рождения, как, впрочем, и носители смерти, которая в нас изначальна. А стремлению к красоте мы обучаемся потом. Ибо прекрасное — так или иначе продукт определенной культуры, а не отвлеченное, независимое понятие.
Многое человеку дано заведомо, многое он чувствует и знает еще до того, как испытает сам. Я помню, как пережил в детстве воображаемую смерть матери, когда однажды, возвращаясь из школы, увидел через зарешеченное окно первого этажа молодую покойницу, лежавшую посреди комнаты, и маленькую девочку с бантом в волосах. Та смерть не касалась меня, но, поскольку смерть как таковая была во мне, я проникся ею, перенес ее на свою мать и пришел в ужас. Одно время я столь же отчетливо переживал безнадежную любовь Бараташвили к Екатерине Чавчавадзе, и я мучился вместе с Тато, и я любил некую свою Екатерину Чавчавадзе, не зная еще, кому в моей жизни отведется ее роль, в чьем образе воплотится этот символ. Но все-таки муки неразделенной любви я испытал прежде, чем мне в действительности пришлось изведать это далеко не приятное чувство…
…Между тем улицы Анчисхати остались позади, и я вышел к набережной. Свежий запах воды обдал меня, запруженная Кура отливала зеленоватым, мшистым цветом. Я оперся на парапет и уставился в воду. Из-под моста показался катер, поднявший волну. Короткие волны одна за другой зашлепали о гранитные стены набережной. На палубе катера стояли двое молодых людей. На том берегу реки виднелись очертания Чугурети, за ними, на скале, — Авлабар и Элиа, а еще выше, за железной дорогой, — Арсенальная гора… Горбатые улочки, пересекающиеся друг с другом, причудливые, скособоченные дома…