— Видишь? Ушел от нас Симон, царство ему небесное, — почему-то улыбнувшись, сказала бабушка.
Я подумал, что она, наверное, не особенно убивается по деду. Мне не раз приходилось слышать, как тетка осуждала ее, верно, поэтому-то и родилась такая мысль. Бабушка усадила меня за стол, налила мне чаю, но я не притронулся к чашке, а она, грызя сахар, с удовольствием прихлебывала свой чай. Я глядел в окно на голое дерево. На его ветвях, заляпанных серым птичьим пометом, расселись воробьи. Во дворе открыли кран, журчала вода. На длинном общем балконе против нашего окна пылко спорили о чем-то две женщины. Я смотрел на них и слышал причмокивания бабушки. Я не испытывал никакого сострадания к деду. В те дни я вообще не переживал ничего, кроме собственного одиночества. Тетка моя недавно приехала, и я еще не привык к ней. Лишенный заботы и внимания, я был на диво безразличен и равнодушен. Единственный человек, которого я горячо любил, был Арчил, но и того уже не было в живых.
Потом пришли какие-то грубые, неуклюжие дядьки и стали о чем-то говорить с бабушкой, они прошли в комнату. Я тоже встал и отошел к двери. Уже не знаю, зачем, они сняли крышку гроба, и я увидел дедушку — он лежал голый, придавленный огромной глыбой льда, съежившийся и, как показалось мне, недовольный. И в ту минуту я не ощущал ничего, кроме отвращения… В день похорон, когда гроб сносили по лестнице, один из соседей поднял меня на руки, чтобы я еще раз взглянул на деда. Желтый, неподвижный, отрешенный и, как всегда, строгий лежал он в гробу в своем неизменном черном костюме и галстуке. Когда вынесли гроб, народ заплакал, и я тоже неожиданно разревелся, но не от жалости к деду, а от неведомого и непонятного страха, овладевшего мной при виде плачущих людей. Это был неожиданный, минутный, панический страх, потому что, некоторое время спустя, когда мы провожали гроб на кладбище, я совершенно спокойно шел за ним. Множество людей следовало за процессией, видимо, многие любили моего деда, но я тогда не любил его.
Позднее, когда я вырос, понял, что он был очень добрым человеком, свидетелем и очевидцем многих событий, он долго жил в Европе, великолепно знал иностранные языки, владел и эсперанто, которому намеревался обучить меня, но не успел. Этим искусственным языком он овладел в Голландии, в стране, где взрослые и дети ездят на велосипедах, а тротуары моют горячей мыльной водой. Я помню фотографии с видами голландских городов, которые бабушка частенько показывала мне. Любил дед и искусство, особенно оперу, а всем операм предпочитал почему-то «Самсона и Далилу», которую тогда ставили на сцене нашего оперного театра. Он был страстным поклонником Фатьмы Мухтаровой, с большим успехом выступавшей в роли Далилы. Он покупал билет за несколько дней до представления, непременно в партер: собираясь в театр, особенно тщательно брился, смазывал волосы бриллиантином, надевал белоснежную крахмальную манишку, завязывал галстук, облачался в смокинг, из нагрудного кармашка которого выглядывал уголок белого платка, брал в руку тросточку с круглой ручкой и не спеша, в праздничном настроении, шествовал в театр. Смерть Вано Сараджишвили он воспринял как личную трагедию. Жил он в то время на проспекте Руставели, по которому еще ходил трамвай, делавший круг на бывшей Ереванской площади перед караван-сараем, где была извозчичья стоянка. В своей комнате между дорогих, привезенных из-за границы картин, он повесил увеличенную фотографию Вано Сараджишвили. На этом снимке Вано был в круглой меховой шапке, которая не могла скрыть его буйных вьющихся кудрей, одну руку он заложил в карман пальто, другую держал за пазухой. В свободное время дед любил, опираясь о подоконник, глядеть на гуляющих по проспекту, на женщин в длинных платьях, в беретах или широкополых шляпах, на почтенных мужей в длинных пестрых галстуках и в гамашах на остроносых туфлях, каждый, как правило, держал в руке трость; на твердо и внушительно чеканящих, шаг самоуверенных чекистов в зеленых суконных гимнастерках, перетянутых портупеями, с маузером на боку, в блестящих желтых кожаных крагах, стягивающих голени, на рабочих в синих блузах, которые собирались у биржи труда. Иногда кто-нибудь из знакомых, завидев деда с улицы, вежливо снимал шляпу:
— Добрый день, Симон! Как поживаете?
— Весьма благодарен, все в порядке! Как ваши дела?