Я вышел из комнаты, открыл дощатую дверь темного чуланчика, зажег свет и пустил воду. Здесь пахло сыростью. Я взял мыло и подставил руки под струю. Рядом с умывальником на полочке стояли многочисленные пузырьки с рецептами — лекарства дяди Ираклия. Теперь они ни к чему. Как он сиял на той фотографии, обнимая за плечи маленького сына! Наверное, считал себя очень счастливым, а это счастье обернулось источником беды… А Каха, оказывается, в Тбилиси. Последний раз он писал, что собирается в Тушетию и Хевсуретию. Не поехал…
Отворилась дверь, в чуланчик шагнул Каха. Он улыбнулся мне:
— Когда приехал?
— Вчера. Вечером уезжаю, — я снял полотенце. — Не поехал в Тушетию?
— Нет. Обстоятельства переменились. Не стоит говорить об этом, — он мыл руки, а я вытирался.
— Бедный дядя Ираклий!
— Да, задавила его жизнь.
Каха тоже вымыл и вытер руки. Мы вышли на балкон, закурили. В одном конце его собралось несколько человек. Наверное, родственники и соседи. Откуда-то вкусно пахло жареной картошкой. Я почувствовал голод. Родственники и соседи тихонько беседовали. Я не знал ни одного из них. Дул ветер. Бескровные, мертвые лучи заходящего солнца обматывали столбы балкона, бессильно лились на пыльный пол, побеленные штукатуренные стены, забранное решеткой окно большой комнаты с закрытыми изнутри ставнями. После сумрачной комнаты было приятно видеть мощеный двор, слышать шелест деревьев и негромкое деловое обсуждение предстоящих похорон. Я грустил, но грусть эта была приятна, может, оттого, что я ушел в воспоминания, возвращаясь мысленно к тому хорошему, что было связано с этой семьей. Я любил их, а переживать любовь, видимо, приятно само по себе, даже тогда, когда глава этой семьи лежит посреди комнаты, стены которой увешаны фотографиями, запечатлевшими счастливый период жизни этих людей. От былого счастья оставались одни фотографии, но кончина дяди Ираклия не отвращала меня от жизни. По-иному обрушились на меня смерти Цотне и Важа. А эту я встретил подготовленным и прекрасно это понимал. Грусть и отрада владели мной сейчас. Мне было отрадно, что я снова в этой дорогой для меня семье, и грустно оттого, что́ я здесь встретил. Наверное, и все остальные, сгрудившиеся в том углу балкона, что под руководством Зуры совещались по поводу предстоящих похорон, испытывали такое же, пусть несколько отличное от моего, подспудное чувство приятного. Они ощущали нечто вроде удовлетворения от той заботы и любви, которую проявляли сейчас к семье умершего. А это позволяло им благосклонно взглянуть и на самих себя, а когда ты сам себе кажешься хорошим, невозможно не испытывать удовлетворения. И в то же время все были искренне опечалены, только печаль их скрашивалась удовольствием. Если бы людям не нравилось ходить на панихиды и похороны, никто бы не ходил. Тут, несомненно, подмешивается элемент приятного, потому что кому это противно, тот на похороны не пойдет. Все это отнюдь не означает, будто на свете не существует полной скорби. Она существует, но граничит с умопомрачением. Именно на таких помешанных походили дядя Ираклий и тетя Нуца в день похорон Цотне. А сейчас на этом балконе никто не оставлял такого тягостного впечатления…