— О Боже, что я наделала? принесся из легких радиоприемника женский голос, укрепленный приглушенным пением Радамеса пред его судьями. Отто закрыл глаза, еще не готовый возвращаться к этой жизни. Муха повозилась на его щеке, отмечая там рябой ущерб пубертата, неровную поверхность, дающую опору когтям с тифозными бациллами. И все же миг муха исследовала пещеры ноздрей, уходящие вглубь кривого загорелого пика носа. Отто вскинул руку к лицу. Муха поднялась, покружилась, вернулась прогуляться по расщелине подбородка, с этой возвышенности заприметила торчащее вдали изогнутое диво и бесшумно перепорхнула на ухо.
— О Боже, что я наделала? За этим последовал надрывный всхлип.
Рука Отто двинулась быстро к уху; но когда оказалась там, муха уже топтала его бровь, ее предназначение нести дьявольские муки осталось неизменным с тех пор, как Ио достигла Нила, где египетские матери по сей день робеют тревожить мух, садящихся на спящее дитя, страшась владыки мух, Баал-зевула, злой и насекоморождающей силы Баала, самого солнца, любовника и оживотворителя природы.
— О Боже, что я наделала… оооох… в то время как на египетском фоне Радамеса заточили в гробнице, заживо, где он находит ждущую Аиду, без солнца, а на солнечном свету после каламбурной метаморфозы Баал-зебул становится Вельзевулом, владыкой навоза, Князем бесов.
Так Отто, пробужденный тремя тысячелетиями, богиней, царевной и дьяволом, вновь замахнулся на муху и сел на краю своей кровати, с тревожно искаженным лицом, прислушиваясь. Он подождал.
— О Боже! Что я наделала! донеслось через тонкую стенку.
Он встал и закурил американскую сигарету.
В окно лились жидкие солнечные лучи декабря, с надеждой возвращаясь в этот город, давеча отчаявшийся перед ночью. В тысячах комнат столько же мужчин сосредоточенно срезали миниатюрную щетину с бледных подбородков, с такой заботой о своей внешности в конторе, словно все до одного работали у святого Вульфстана, чью святость до того оскорбляли бороды, что он носил при себе нож, и, когда столь украшенный мужчина преклонял колена для благословения, епископ Вустерский отхватывал у бедняги добрую пригоршню, швырял ему в лицо и наказывал сбрить остальное или же, вполне буквально, отправляться в ад. Теперь они в тысячный раз без лишних вопросов застегивали пуговицы, погруженные в прагматичные внутренние монологи, предвосхищая успехи дня нынешнего, взлелеянные неудачами дня предыдущего.
Город гудел в сером блеске, излучая движение, и молчаливые голуби парили в нижнем воздухе или бродили, воркуя, по подоконникам и карнизам зданий, по тротуарам площадей. На Юнион-сквер один напал на птицу редкостной красоты, с тропическим оперением, с виду потерянной и непривыкшей расправлять крылья за пределами простора клетки.
Отто бродил по комнатушке, поднимая сигарету отовсюду, где она успевала прожечь на древесине бурый шрам, чтобы оживить ее уголек и найти для нее новое местечко. Он был в шортах. Льняной костюм лежал смятый, не столь приличный на утреннем свету, каким он считал его предыдущим вечером. Отто изучил пятно на локте (где костюм упал на пол Эсме), сперва оттирал, потом — нет. Оно осталось — но свидетелем чего, он, хоть убей, не мог отчетливо вспомнить Рядом с костюмом висели два пиджака и жакет, но только серый фланелевый — аккуратно незаглаженный.
— О Боже! Что я надела-ала… уууух… раздалось из-за стены. — Хаха. хаха. Так и надо… Он опустился обратно в кресло, все еще не сводя глаз со стены; но до него дошел только голос радио: — …Дамы, если вас беспокоят лишние волосы, закажите бесплатную брошюру о нашем методе, который гарантированно избавит вас от полутора тысяч волос всего за один час…
Потом Отто встал и медленно оделся. Застегиваясь, отсутствующе взглянул на книгу и какие-то бумажки на столе, дошедшие до внимания мухи. Взял с кровати полотенце и хлестнул по ней. Та перенеслась на потолок, а несколько бумажек — на пол. Подняв местную газету на испанском (которую он носил на людях и делал вид, что читает), Отто что-то пробубнил; затем, натянув брюки, рассеянно взглянул на записку, где было написано: Г. забот-ся о мом-те как о часе — что это знач.? Выражение на его лице начало меняться, пока он перечитывал, чесал в затылке, заполняя пропуски. Но каким бы оно ни становилось, так им и не стало; он глядел на ногти, сложив их на ладони. Затем, не удостоив бумажку взглядом, взял ее, сминая, и бросил в корзину, отвернулся застегнуть брюки, присел пересчитать деньги.