Выбрать главу

— Святая Екатерина де Риччи, сказал он вслух, произнося слова движений, что отрепетировали его губы. — Доминиканка. Она была стигматичкой, — добавил он, бормоча.

— Стиг-ма-тич-ка? Святая Екатерина де Риччи, стиг-ма-тич-ка. Комнату засоряли детали картин, увеличенные репродукции деталей Баутса, ван дер Вейдена, ван дер Гуса; и фотографии с таким увеличением, что редкий эксперт определил бы, чья это работа, детали мазков.

— Ты не рассказал, откуда взялись эти старые цветы. Нельзя же рисовать их. Они почти мертвы. Но мне понравилась ваза. Очень красивая ваза.

— Ты… можешь забрать, сказал он быстро. — Да, когда закончу, можешь забрать, если хочешь. Он стоял у пристенного столика, чья поверхность служила палитрой.

— И цветы тоже. Да, и цветы тоже?

— Они уже умрут.

— Да, умрут. Где ты их нашел? Как?

— Их продал человек. Человек, торопившийся получить доллар. Полицейский идет, говорит он мне. Коп идет.

— Это что, противозаконно, продавать лилии? Она подождала. Перевела взгляд с них на него. Он только пробормотал в ответ, все его внимание занимал столик. Она снова перевела взгляд на бутоны. — Это цветы чист-о-ты.

Он замер и поднял глаза. — Лилии в Индии, произнес он отчетливо. — Большие листья в форме сердца на четырнадцатифутовом стебле и дюжина белых цветов в пурпурных пятнах… Он осекся, вернулся к тому, что делал.

— Зачем ты ездил в Индию?

— Нет. Нет, я не ездил.

— А лилии?

— Я их помню, сказал он, не поднимая головы.

— Знаю, как я помню Меня и дитя запекли не шутя. И иногда я пытаюсь написать стихи и не могу; и тогда записываю что помню. То же самое ощущение. Я написала стихи Меня и дитя запекли не шутя, а один глупыш подумал, будто это мои сти-хи! Потом она сказала, — Ты мне снился. Помолчала. — Мне снилось, что ты пришел ко мне. Но, когда ты постучался, я открыла, а там никого. А там никого.

Он что-то толок в ступке. Не останавливаясь.

— Но потом ты мне приснился опять. Это ужасный сон, и я расскажу его сейчас, потому что ты убрал зеркала. Больше их не доставай.

— Почему? Он поднял взгляд, потому что ее содрогание донеслось даже через весь подвал, и ревущий пестик остановился.

— Потому что у них ужасные воспоминания. Ты был там, как когда ты рисуешь. С длинной и грубой коричневой тканью на плечах, как тогда, с палкой, которая была длинной рукояткой лопаты, и еще с небритым лицом, скакал от зеркала к зеркалу, и они отражали тебя, когда ты задерживался запечатлеть это в краске, кожа поверх твердых костей, фиксируя только что-то утраченное и желающее найтись снова, таращась четырежды из краски, отражая себя в возрасте и пустоте, так желающее спастись каждый раз, как ты останавливался. То большое зеркало было почти за тобой, ты все оглядывался через плечо, как обычно, преследуя там себя, и потом оно тебя поймало, ты поймался в зеркало. А я не могла тебя спасти. Могло ли так быть? Могло ли так быть? Я не могла тебя спасти.

Он отставил ступку, положил в нее пестик и поднял руку к глазу, и потер глаз ладонью.

— Могло ли так быть? прошептала она.

Мольберт, стоящий между ними, был пуст. Он посмотрел через него на нее и сказал, — Почему ты надела это… эту синюю штуку?

— Чтобы ты работал, сказала она — Чтобы я была девушкой в картине.

— Но я… я сейчас не работаю, не над этим. Нет, разве я не закончил? Разве я не закончил? внезапно, громко сказал он. Подошел к стене, сдвинул две книги на полу ногой, чтобы повернуть большую картину поверхностью к себе. — Да, да. Да, закончил, я так и думал. Боже правый, я так и думал. Он поднял ее и прислонил к мольберту. — Теперь я… я должен теперь над ней работать. Но она закончена. Он посмотрел на Эсме. — Я… я не заметил, что ты… что ты думала, что сегодня будешь позировать. Да, да, вот почему я удивился, когда ты пришла. Когда ты пришла, я подумал — может, она не закончена.

— Значит, я больше не буду девушкой в картине? Синяя ткань соскользнула с ее плеча, забирая за собой бретельку платья. Она медленно ее поправила. — А значит, я должна… одеваться, как сейчас одеваются все.