Выбрать главу

— Аль-Шира-аль-Джаманийя{28}…, прошептал он.

— Что? Что ты там говоришь? строго спросила тетя Мэй, выйдя из-за угла.

— Аль-Шира-аль-Джаманийя… яркая звезда Йемена…

— Где ты такого нахватался? упрекнула она. — Йемен, да уж! И развернула его к лестнице, поспала читать «Книгу мучеников» Фокса — одну из тех, что предоставила для подготовки к божьему труду. С тех пор как его в первый раз спросили: — Любишь ли ты Господа нашего Иисуса Христа? ему было до неловкости стыдно; а раз ненависть воплотить проще, чем любовь, папа римский бродил по устрашенным коридорам его разума в куда более существенном виде, нежели Господь. В том возрасте кровь Агнца не сулит приятного купания; а воскрешение для еще не пожившего на свете — дело пренебрежимое. Если с тетей Мэй он шел по стезе Господа (как она утверждала), Уайатт мог бы разве что возразить, что ей-то помогают ее огрубевшие ступни, тогда как его ноги — нет: только недоступность для остальных недолго придавала этой тернистой экспедиции нечестивую привлекательность — она, да обещание, что мать уже прибыла в промежуточный Элизий, где он к ней присоединится и куда в то время тетя Мэй возглавляла путь с навигацией орфической натуры. И это не говоря уже о страхе и даже ужасе, ибо из-за ревнивого Бога, которым размахивала тетя Мэй, загробный ландшафт грешника делался даже кошмарнее, чем счастливая жизнь Уайатта на земле. — Дьявол находит дело для праздных рук, поучала тетя — Адамов грех / Лежит на всех{29}, с мрачным покаянием человека, которому возможность согрешить никогда не представлялась.

Они вдвоем, отец и сын, удалялись от нее в противоположных направлениях. Уайатт удалялся внутрь, по большей части избегая с небрежной невинностью всех, кто удерживал его эгоистичной ностальгией любви. А отцу, казалось, все более и более приходится в тягость приключение повседневности. Преподобный Гвайн уходил от тети Мэй на века всякий раз, когда удавалось сбежать в свой кабинет, где он погружался, погребался, пока не врежется с остротой лопаты могильщика ее голос. Как часто бывает у мужчин, чьи сыновья родились слишком поздно, он взирал на Уайатта с расстояния удивления, видел в его поведении фантазию об идеальной логике, демонстрирующую те черты Гвайна, каким пришлось расти втайне. Действительно, они доверялись друг другу, но даже тогда обычно концентрировались на курьезах с первого плана разума преподобного, на том, что он мог оставить минутой ранее в своем кабинете, от Оссиана или Теофраста до Сириуса — солнца, чей восход возвещал разлив Нила, Аль-Шира-аль-Джаманийя, звезды тепла и чумы, о которой Гвайн рассказывал со всей уверенностью, когда его вдруг принуждало к беседе внезапное и еще более застенчивое присутствие этой то и дело попадавшейся на пути частицы его самого. Он даже имя своего сына произносил без уверенности. (Но на то была причина. За несколько месяцев до рождения они с Камиллой решили, если будет мальчик, назвать его Стивеном; о чем вспомнили только несколько месяцев спустя после рождения сына, когда тетя Мэй уже безапелляционно навязала супругам имя Уайатт откуда-то из генеалогии Гвайнов. Вернее, вспомнила Камилла, и хотя этот выбор, будучи именем первого христианского мученика, был допустим даже в глазах тети Мэй, ей об этом не сказали — уже состоялось крещение).

Когда возникали вопросы дисциплины, лицо Гвайна приобретало выражение человека, услышавшего вопрос, ответ на который знают все присутствующие. Или когда сын сидел и непослушно канючил, Гвайн стоял над ним, заломив руки, словно подавляя желание прикончить ребенка, затем непривычно брал мальчика за руку и за ногу и раскачивал взад-вперед замысловатыми дугами, пока Уайатт не начинал визжать от удовольствия.

Строгую долю настоящего, пусть и неискупленного, блюла тетя Мэй, живая во всем практичном, сцепляющая их двоих вместе, словно старый кусок вязальной проволоки.

— Поди спроси отца, часто говорила она на вопросы из-за чтения, которое сама и подсовывала. — Отца своего спроси, что значит Homoousian… Но добрых полчаса спустя находила его неподвижно стоящим в коридоре перед дверью в кабинет, шепча: