Перед мистером Пивнером стояла маленькая девочка в длинных белых чулках и смотрела на его сонное лицо с печалью — потому что в грубой газетной репродукции, пересланной по радио, казалась косоглазой.
— Друзья, не верьте нам на слово. Вы сами обязаны своему здоровью…
Газета выскользнула на пол, и мистер Пивнер выпрямился так, словно его позвали. На кухне ждало полфунта говяжьего фарша, на ужин. (— Он весь говяжий? настойчиво выяснял мистер Пивнер; и заверенный, не спросил о свежести, а потому не узнал, что свой питательный красный цвет фарш приобрел, когда в него втерли сульфит натрия, после того как днем ранее он ядовито посерел.)
— Исчерпывающие научные испытания доказали…
Мистер Пивнер вздохнул, тихо, и откинулся на спинку — со всеми органами чувств, остекленевшими, разбомбленными и пострадавшими, отважный герой, осажденный со всех сторон, поддерживающий на свой последний пенни все то, что вырывало у него последний священный уголок уединения, а с ним — достоинство, которое церковники зовут душой.
— Видные медицинские специалисты согласны…
Он снова взглянул на письмо, на подлокотнике, и его глаза распахнулись, когда примесь идеального металла в его сплаве воззвала к идеалу.
— лучше вкус, лучше вид, лучше запах — и лучше для вас…
И эта совершенная частица затонула, вновь удовлетворяясь любой подделкой себя, что представит ее ценность среди других. Когда его глаза закрылись вновь, письмо соскользнуло с подлокотника на пол, а с ним — и тот драгоценный металл юности, который оно подразумевало, с годами сплавившийся с усталостью, сомнением и страхом при обстоятельствах, вечно неблагоприятных для любого подступа к совершенству. Золото так и не было увидено, так и не сменило хозяев, уже не валюта, не только неожиданное, но и противозаконное: лишь затертые до гладкости компромиссы, которые Менялы даже не трудятся пробивать, а передают дальше, отпуская и получая или теряя и принимая взамен свинцовые копии.
Будь мистер Пивнер на вес золота, стоил бы семьдесят четыре тысячи четыре доллара (по официальному курсу, 105 720 долларов на черном рынке). Но где-то в мрачном прошлом, в той пенумбре Науки, что зовется химией, таилось заверение, что его тело стоит девяносто семь центов: слабый вздох подвел его ближе ко сну — звук предвкушения, словно в ожидании стратегически выгодного момента для продажи.
Даже во сне он ждал — в легком напряжении, как любой ждущий звонка с телефоном под рукой. И все же даже во сне он знал, что время еще будет. Адам, в конце концов, прожил девятьсот тридцать лет.
Рядом с пустым рычагом белого телефона ваза поддерживала на фоне зелени шесть цветов — райских птиц, Streliczia reginae, они же известные как дикие бананы в Южной Африке, где от природы изобиловали синеязыкие экзотичные оранжевые протуберанцы из темного пурпурно-зеленого клюва, безмолвно спариваясь среди белых груш, красной слоновой кости, черного вонючего дерева и умзимбити.
Микки Маус показывал четыре часа.
— Я в состоянии благодати? Но, дорогуша… Агнес Дей замолчала, потянувшись за миниатюру молодого человека в униформе, стоящую в овальной рамке, к сигаретам на столе. Достала одну, вложила в губы под острым углом и, закуривая, прислушиваясь, в этот миг напоминала изображение на билборде, которому в губы воткнули сигарету. — Да я знаю, это мило, но я не могу за тебя молиться, продолжила она, подрагивая сигаретой. — Знаю, дорогуша, в другой раз. Но все равно спасибо за эти божественные цветы.