Выбрать главу

— Ну и где ты был? спросила она, когда Уайатт поднялся по ступенькам, хотя ее голос был почти добрым. — И что случилось, ты плакал? Он утер глаза и провел рукой по лицу, но не сказал ни слова. — Тебя никак лихорадит, заметила она, когда он взял ее юбки во внезапном самоуничижительном припадке детства, и, таким образом стреноженная, тетя Мэй завела его в дом. — Сегодня день рождения твоей матери, сказала она внутри, и затем: — У тебя все руки в грязи.

— Что такое герой? спросил он неожиданно, отстраняясь и поднимая на нее взгляд.

— Герой? переспросила она. — Герой — это тот, кто с неугасаемой преданностью служит чему-то превыше себя самого.

— Но… откуда он знает, чему служить? спросил Уайатт, стоя перед ней и потирая чумазые ладошки.

— Настоящему герою не приходится задумываться. О долге ему говорит Господь.

— Как Он говорит?

— Как сказал Яну Гусу, ответила она с готовностью, усаживаясь, уверенно обращаясь в прошлое, чтобы призвать «бледного худого человека в скудном одеянии»{34}, и принялась излагать историю великого богемского реформатора, от его учений и триумфов при добром короле Венцео лаве до его предательства императором Сигизмундом.

— И что с ним случилось потом?

— Его сожгли у столба, сказала она с горьким удовлетворением, когда в коридоре со стороны кабинета раздался звук шагов, — с Kyrie eleison{35} на устах… Так-то, а куда ты? Что надумал?..

Он было отвернулся, но дверной проем занял Гвайн, и между ними двоими ребенок заплакал. Гвайн нервно вскинул руку, не зная, наказывать или защищать, а тетя Мэй все не унималась:

— Что ты наделал? Я узнаю твой виноватый вид, что такое?

— Иди к себе в комнату, выдавил Гвайн, пытаясь спасти сына.

Тетя Мэй поднялась с кресла с — В комнату!.. но поднятая рука Гвайна словно остановила ее, и она повернулась к удаляющейся фигурке с: — К себе в комнату, тогда иди к себе в комнату и читай… читай, что читая, а я перед ужином поднимусь проверить, все ли запомнил.

— Что вы читаете? спросил ее Гвайн с напряжением в голосе.

— Он изучает Дордрехтский синод.

— Дордрехтский? пробормотал Гвайн, уронив руку.

— Дордрехтский. Окончательная стойкость святых. О небеса, ты…

— Но… ребенок…

— Ты видел его виноватый вид? Его грешная…

— Грех! Когда он успел согрешить… уже…

— И это спрашиваешь ты, христианский священник? Ты… Вдруг она приблизилась к Гвайну, отступившему в коридор под натиском ее голоса. — Значит, не его грех, но перспектива, произнесла она хриплым задыхающимся голосом, едва ли не шепотом, словно сама вот-вот заплачет или разрыдается, — перспектива манит его, перспектива греха.

Она стояла трепеща, пока стук шагов Гвайна не затих в конце коридора. Тогда шмыгнула, закусив нижнюю губу, и сама ступила в коридор.

В тот же вечер преподобный Гвайн стоял над захламленным столом в кабинете, уставившись во тьму за стеклом. — Окончательная стойкость святых! пробормотал он. Затем повернулся к двери, словно что-то расслышал. Подождал с ладонью на дверной ручке, когда повторится слабый стук, но ничего не было. Только он отвернулся, как услышал в коридоре скрип, но то ли это кто-то медленно или тихо крался прочь, то ли всего лишь возобновился постоянный спор острых углов досок, он так и не узнал.

Дом был большим и — возможно, из-за неизменной, безответной тоски в выражении Камиллы на каминной полке в гостиной, под пристальным наблюдением угрюмого Яна Г. на противоположной стене, — хранил ощущение утраты, хотя здесь уже давно никто не приходил и не уходил.

Хотя при всех своих средневековых воззрениях тетя Мэй не считала свой живот котлом, где еда варится на огне прилежащей печени, она все же искала свидетельства недовольства Господа в зарубежных катастрофах и чужих тяготах и обычно находила для них уважительную причину. В число вотчин, где сохранялась Его власть, входило воображение; и творчество смертных определенно являлось самым что ни на есть окаянным делом. Она сама так и не смогла забыть вышивку, искупая словом и делом свое самомнение в десять лет, с которым взяла на себя право творить: