Выбрать главу
Христос дарует милость жить тебе, Рук юных пробы первы в шитье. В ее трудах с иглой Ты дозволи Ее душе искать твоей любви. С детьми Твоими дай возликовать И в сердце Божье имя написать{36}

Та отсутствующая «е» не была, подобно изъяну в восточных коврах, умышленной долей смирения, дабы умилостивить Творца совершенства: тетя Мэй изводилась из-за нее вот уже полстолетия и в детстве вырвала бы свою ошибку зубами, не останови ее усталая родительская рука. (И тогда она выполнила БЕЗ КРЕСТА НЕТ ВЕНЦА в игольном кружеве, до сих пор висящем, не выцветая, у нее в комнате.)

Но потому-то принесенный ей на одобрение первый рисунок Уайатта — зарянки, по его словам, напоминающей скособоченную букву «Е», — был встречен так: — Значит, ты все-таки не любишь Господа нашего Иисуса? Он ответил, что любит. — Тогда зачем пытаешься занять Его место? Наш Господь есть единственный творец, и лишь грешники пытаются подражать Ему, продолжила она, уронив голос до терпеливого тона, сулившего наибольшую опасность. — Помнишь Люцифера? кто такой Люцифер? — Люцифер — утренняя звезда, начал мальчик с надеждой. — Отец говорит…

— Отец говорит!., — оборвал ее голос. — Люцифер был архангелом, который отказался служить Господу Нашему. Грешить значит подделывать что-либо в Божественном порядке, в чем и повинен Люцифер. Его имя означает «несущий свет», но он не удовольствовался тем, что нес свет Господа Нашего человеку, он тщился похитить силы Господа Нашего и нести человеку собственный свет. Хотел стать оригиналом, провозгласила она зловеще, наращивая это слово на целой структуре проклятия, повторяя, смяв рисунок зарянки, — оригиналом, украсть власть Господа Нашего, повелевать своей судьбой, нести собственный свет! Вот почему Сатана есть павший ангел: он восстал, когда подражал Господу Нашему Иисусу. И заслужил за старания свое царство, верно же. Верно же! И его свет есть свет адского пламени! Этого ты хочешь? Этого ты хочешь? Этого ты хочешь?

К тому времени Уайатт уже многое хотел бы сделать с Иисусом, но точно не подражать ему. И все же это продолжалось. Он втайне рисовал, прятал рисунки, ужасаясь с виноватым изумлением тому, как под его карандашом фигуры обретали форму. Он завернул одну стопку в газету и зарыл за сараем для телег, с годами, по мере того, как его талант распускался и расцветал с пышностью зеленого лавра, все сильнее веря, что проклят. Однажды, копаясь там, наткнулся на сгнившие останки птички, убитой в день, когда он разрыдался из-за гипотетических задания и наказания тети Мэй, из-за ярких подробностей Дордрехтского собора: в тот же вечер он пошел в кабинет отца, чтобы попытаться сознаться, ведь произошло это, в конце концов, по случайности (он бросил камень в крапивника и сам не поверил своим глазам, когда попал, и подобрал того уже мертвого). Но когда на первое слабое постукивание в дверь кабинета ответа не последовало, он отступил. Как и сейчас едва не собрался на исповедь к отцу в последней надежде на спасение; но с тех пор он уже узнал от тети Мэй, что надежды у проклятых не больше, чем страха — у избранных. И отец, удалявшийся в кабинет с умением отсутствовать в критические моменты под стать божескому, стал уже считай что недоступным.

Почва за сараем раскапывалась достаточно часто, а потому Уайатт, хороня очередной пакет рисунков, натыкался на заплесневевшую вину многолетней давности. Даже когда он подрос и уже мог бы их сжигать, рука у него не поднималась. Так и зарывал у мусорной ямы, словно однажды они ему потребуются.

В конце концов тетя Мэй позволила делать копии иллюстраций из переплетенных в кожу марафонов страданий и бедствий на ее полке; но и тогда не подозревала об охвате его творчества. Не то чтобы оригинального, но наследующего ужасу из репродукций Брейгеля в отцовском кабинете и беспощадности Босха, развивающего яркое воображение, каким бы вполне мог выгодно воспользоваться любой фламандский примитив. В отличие от здоровых детей, измышляющих затейливые пытки для мелких животных, Уайатт выстраивал царство, где человеческое мучение принимало примечательные формы, а полураздетая Фигура в центре босховского стола страдала от великого множества унизительных напастей.

Подношения и общения продолжались, доставляя к порогу тети Мэй горести мира — мира, что в ее глазах становился все хуже с каждым днем.