— Мой дорогой друг…
— Мы лечили больные глаза мочой верной жены. Сегодня, конечно, приходится покупать аптечные поделки.
Бэзил Валентайн успел дойти до окон и вернуться к дивану, пальцами одной руки постукивая по ладони второй: в этом было не только то волнение, что выдавало его лицо, ибо с каждым мигом он словно все больше осознавал свое телосложение, вес членов, вытянутых в пространстве. Однако больше всего угнетала дыхательная система; в смысле не спертости (хотя подобными темпами дошло бы и до этого), а острого ощущения всего происходящего там, среди волокнисто-эластичных мембран и хрящевых колец. Ему стало трудно глотать. Он приложил левую руку к горлу, обозначая золотом перстневидный хрящ внутри, с повернутой внутрь печатью. На диване никого не было. Бэзил Валентайн развернулся. — Что… что ты делаешь, паясничаешь за мной. Святые… святые небеса, мой дорогой друг, идем же, сядь наконец.
Бэзил Валентайн включил свет и гуртовая фигуру перед собой, как тень. Положи сюда ноги и расслабься, если угодно. Но я хочу поговорить с тобой серьезно.
Серьезно? тогда это к Ришелье. Мне то это прописали всего несколько месяцев назад. Или лет, да? Уже не различаю. слишком далеко зашел, искушенный дочерьми Мары в обличьях красавиц Это еще до того, как буддизм осквернился идолопоклонством Где та хорошая сигара. что ты мне давал?
— Возьми это и сядь, сказал Валентайн, протягивая золотой портсигар.
— Varc tava soskei... soskei... С этим я сидеть не могу. Я так улечу. Вот, что там такое, тот золотой бык, раскалывающий яйцо.
Бэзил Валентайн выдохнул свободнее, когда фигура перед ним словно притомилась и зачахла. — Алтарная фигура, мой дорогой друг.
— Что ж это видно, это видно.
— Миниатюра той, что стояла в пагоде Мияко, в Японии, продолжил Валентайн, наблюдая, как ладонь оглаживает золото бычьей спины. — Время Хаоса, знаешь ли, до творения, и тогда заключенный в яйце мир плыл по водам. А этот бык, символ созидательной силы, разбил яйцо, родив землю.
— Этому нынче учат иезуиты? Господи Боже! Как же давно ты появился? До того как в мир пришла смерть? До времени Ночи и Хаоса? До добра и зла, до волшебства, до религии. Вот, религия есть отчаяние волшебства... нет, это не вы, иезуиты, правильно же. Религия есть мать греха. Это мне нравится. Это Лукреций. Но ты занят, правильно. Книги, бумаги, яйцо грифона? Без них никак нельзя. Во всех церквях развешены яйца грифонов. Вешают на веревках светильников, чтобы крысы не спустились и не съели все масло. Внешне буры и косматы, внутри белы, а желток — прозрачная жидкость. Расскажи о яйце Леды, посмеши их.
— Мой дорогой друг, сказал Бэзил Валентайн, приближаясь, с протянутыми руками (осознавая все трицепсы, бицепсы, апоневроз двуглавой мышцы), — будет, знаешь ли. Ты должен...
— Пусти. Просто дай почитать хорошую книгу, и я усовершенствую разум, пока ты проповедуешь. Вот пожалуйста, Die Geschichte der frânk ischen Konige Childerich und Chlodovec{203}. День Рождества, год четыреста девяносто шестой, и Хлодвига крестят в Реймсе. С небес спорхнула белая горлица с флаконом святого масла единственно с этой целью. Ты знал? Его обратила жена. Клотильда. Так она и сделала. Переубедила в разгар битвы. Он пожертвовал ради этого солнцем. Митра, бог солнца, а Хлодвнг его бросил. Как же, даже стоики верили, что солнце одушевлен иск и разумное, а Хлодвиг восемьсот лет спустя его бросает как ни в чем не бывало. Как же помню-помню, ребенок в церкви (голос продолжал, пока Бэзил Валентайн мягко подводил плечи перед собой обратно к дивану) сидел и читал «Гимнарий паломника»{204}. «Избавь меня от кровной вины, О Боже, Господь моего спасения», читает мой отец. «Ибо если бы жертвы Ты восхотел, я дал бы ее», кричим мы ему в ответ. «К всесожжениям нс будешь благоволить», продолжает он, «Жертва Богу — дух сокрушенный». «Сердца сокрушенного и смиренного Бог не презрит»{205}, соглашаемся мы.