Выбрать главу

Его выражение, все это время недоуменное, понемногу подобралось вместе с тем, как он встал, поднимая золотого быка с собой — и под мышку. Когда рассеянный вид замешательства покинул его, черты лица улеглись в сосредоточенности тревоги, с взглядом в сторону дома. Солнце как раз тронуло конек и теперь начало опускаться; и вновь впервые показалось, что звуки, которые он различал, длились уже долго. По крайней мере столько, сколько он был в пределах слышимости: равномерное ка-клак, ка-клак, ка-клак было поменьше, доносилось, судя по всему, из самого дома, а неравномерная череда ударов молотком — за домом. Впрочем, застыл он из-за голоса. Тот был не резкий и не громкий, но задерживался и пропадал, и вновь поднимался на холодном воздухе, уходя и взмывая, как дым парохода, ушедшего под мост и вышедшего обратно. Юпитер. Аммон. Адонис. Хамос. Геркулес. Осирис. Дионис. Феб, Вакх, Молох, Баал…

Свет солнца разлился по лику дома, а его кромка размеренно кралась ниже, к фигуре, видимой на открытом крыльце. Слова задержались и пропали, оставив пустоту, куда со всех сторон хлынула заполнить ее тишина. Затем, хоть человек продолжал говорить, его голос звучал ниже, с оттенком упрека, пред которым тишина попятилась, но недалеко, как до того — пред именами солнца. Теперь безмолвие удалилось едва ли до места, где по склону лужайки поднимался силуэт, наступая вместе с ним, но робко, сначала впереди, потом позади него, прерывая поток слов, — мужчина или женщина… зло… преступив завет Его, и пойдет и станет служить иным богам, и поклонится им, или солнцу, или луне, или всему воинству небесному…{239}

Затем, когда он поднялся ближе, тишина уже не вмешивалась, а следовала и смыкалась позади в холодном воздухе, — И дабы ты, взглянув на небо и увидев солнце, луну, и звезды, и все воинство небесное, не прельстился и не поклонился им и не служил им, так как Господь, Бог твой{240}

Преподобный Гвайн был крупным человеком. И когда нарастающий свет солнца достиг и накрыл его, а он прервал речь и стоял возвышенный в лучах, солнце и тишина словно бы дополняли его, даже делали больше там, в одиночестве на крыльце. Вдруг он вскрикнул приближающейся фигуре, — Развернись. Ты, развернись!

Солнце замерло на обозрении, сияя своим большим брюхом, застывшее передохнуть от усилия успешного всплытия, зависло на краю земли в уверенном завершении пути этого дня. Вдруг, прервав собственную неподвижность, преподобный Гвайн сбежал по ступеням и остановился там, где видел небо во всей полноте. — Неудачное время, пробормотал он, оглядывая небо из одного конца в другой и обратно, с востока на запад, на восток и на само солнце. — Сегодня неудачное время.

— Неудачное… почему?

— Как же, грязное небо, сказал Гвайн, вскидывая руку вверх. — Сегодня перед ним грязная тропа. Заговорив, он опустил глаза, и то, что на лице поменьше сошло бы за выражение удивления, на его осело любопытством, даже пытливым отстранением — выражение человека, призвавшего все батареи истории разом к решению насущной задачи.

Преподобный Гвайн был высоким человеком; но это осанка выставляла его непреклонным, осанка и ощущение того, что его на добрый метр окружает тишина, которую может преодолеть лишь он — или втянуть с пригласительным пылом собственного любопытства. Его лицо покрывали глубокие морщины, но они никоим образом не походили на благополучные следы сварливой усталости, с которыми поколение за поколением объявляет об аннуляции своей ответственности за будущее и вины — за прошлое. На нем преклонный возраст не сложил того запустелого ландшафта, на фоне которого дается человеку привилегия сидеть и ковырять в носу, пускать ветры и проклинать ход молодости, идущей на ощупь среди преград, возведенных исправно его же руками в течение той величественной иллюзии, что известна как погоня за счастьем.