Выбрать главу

Этот дом хранил ощущение утраты; хотя здесь уже давно никто не приходил и не уходил. Коридоры звенели от гнетущей привычности и — возможно, из-за расстояния, покрывавшегося каждым шагом, — не изглаживалось ощущение размытости, размытости от собирательного детства: слишком медленно двигаешься слишком быстро, физически отдыхая, прибываешь слишком рано без расхода или пульсации усилий, заполняешь слишком большой объем и оттого становишься менее, а не более сильным, меньше шансов спрятаться.

Его тянуло помедлить, минуя воздетую покалеченную руку безносой Олайи, с ладонью на вещах, подтверждая их массу; и каждый весил достаточно в ответ, сопротивляясь касанию в подтверждение своей реальности — то есть в опровержение тех реальностей, что заняли его место.

Перестрадав варварское детство того, чтобы безжалостно давать и принимать, цивилизованный возраст учится защищать, что имеет, не отдавать и не принимать свободно, доверять собственному недоверию превыше веры, интригующим другим — превыше невинных. Интрига, в конце концов, рациональна, в нее разум может впиться зубами, победить хорошим пищеварением рассудка, — безнадежная перспектива для беззубого сердца, и только Бог знает, что дальше учудит невинность. Так благоразумие спасает чувства — и тем изгоняет из досягаемости, благоприятствуя лишь тревожным взглядам того, что очередной герой вышел из пустыни назвать «более тонкими нюансами нашего поведения»{250}.

В неосвещенном коридоре, где стояла в своей нише Олайя, он остановил подушечку большого пальца на отломанном носу святой, — и улыбнулся той же невольной улыбкой узнавания, что озаряла его лицо, покидала и возвращалась, с каждым разом задерживаясь чуточку дольше и растягиваясь все полнее, пробуя незнакомую территорию, с самого его прибытия.

Детство, сама прямота: ничто не подступится к нему иначе как на самых доверительных условиях. Это нюансы опыта допускают тени страха, но черно-белость детства открывает доверительность ужаса. Здесь благодушная Олайя страдает от разорения лица с тоскливой тяжестью в каменных очах, теперь пустых от мстительной злобы, хотя когда-то они грозили слепым правосудием неподготовленным путникам; и рука, некогда вскинутая размозжить мимопроходящий череп, теперь распрямилась в благословении. Может ли время подарить утешение больше, чем повторная встреча с объектами ужаса и разоблачение их фальши в проблеске рассудка? Триумф! словно он чище, или счастливей, или скудней в разочаровании, чем мертвящий шок повторной встречи с объектом любви.

Песни невинности и опыта{251} наполняют голову, столь пустую от боли, что боль забылась, свара, но упорядоченная, последовательность пристойного насилия, исполненная столь же аккуратно, как ссора между Приятными и Неприятными Мыслями в генделевской «Альмире»{252}. Нигде в пределах видимости или слышимости не было часов.

— И хммм… осквернил, значит, да? И отменил коней, которых ставили цари Иудейские солнцу пред входом в дом Господень близ комнат Нефан-Мелеха… хммм, Мелеха? Мелиха? евнуха, что в Фаруриме, колесницы же солнца сжег огнем…{253}

Это из-за двери кабинета на зловонной колеснице тмина принеслось в коридор, где он стоял, чуть не постучавши.

— Он сместил жрецов, и хммм которых цари Иудеи поставили возжигать благовония в святилищах на возвышенностях, в городах Иудеи и вокруг Иерусалима, и возжигавших благовония хммм хмммф Баалу, солнцу, луне, созвездиям и звездному воинству…

Хоть прекратились слова, продолжался тмин, порожний, но поддерживающий воинственный покой в коридоре, где он опустил руку, не постучав. Затем, повернувшись от двери, он сказал себе вслух,

— Как же я защищен здесь от случая.

— В драгоценной крови…

— Джанет!

— Да, ответила она громким ясным шепотом, — я знала, что ты вернешься. Она стояла перед ним, сцепив свои руки в перчатках, и ее глаза сияли от того света, какой был в коридоре. Он уставился мимо нее со словами — Мой отец…

— Все еще ждет тебя, поддакнула она с нетерпением. — Наш Отец…

— Джанет, сказал он, минуя ее и улыбаясь ей, чтобы успокоить великое возбуждение, грозившее, когда она подошла так близко, как только возможно без прикосновения, прорваться каким-то неистовым выражением приветствия, — да, я вернулся.