Выбрать главу

— Но здесь, здесь я будто под присмотром. Всегда так себя чувствовал, но… надежно, под присмотром. Он замер в углу, где замышляются все Добрые дела. — Это ты за мной присматриваешь, верно! Он поймал глаза Гвайна с огнем в них{271}, отвернулся к окну, но не дошел до него, был остановлен низким столиком, на который и уставился. — Это… видишь? сказал он, поворачиваясь, и все его лицо смягчилось в болезненной улыбке, — это… «все услады есть в аду»{272}… он закашлялся. — когда навещают Семь грехов? Но не суть, его лицо снова ожесточилось, и он отвернулся. — Не сейчас, шепнул он.

Гвайн, сидя твердо, широко расставив ноги на полу, как будто корпус попал в качку, наблюдал, как он стоит, глядя через стекло. За окном снег падал частичками тяжелее и меньше, под разными углами к земле, на первом плане — справа налево, а глубже — слева направо, не кружась, а с виду на разных плоскостях. Перед тем как он заговорил, тише, не отворачиваясь от стекла, тянулась долгая пауза, — Как из зерна пошел побег, с виду будто выпал снег… помнишь это?

При всей внимательности преподобного Гвайна казалось, будто он не слушает: вся его заинтересованность сосредоточилась в глазах, которые, как бы ни щурились или распахивались с выражениями лица, не теряли своего блеска. С самого момента, когда он, так сказать, чуть не свалился с кормы, он сидел во главе стола прямо и тверже. Его лицо, до сих пор отражавшее приход из его прошлого в настоящее, а потом — отступление в крайние закоулки памяти, отстоящей на века от его собственных лет, теперь, когда он придвинулся, словно вобрало все это во внезапной пристальности.

В этот миг пришла Джанет с парусом упаковочной бумаги. — Не мог бы преподобный написать здесь свое имя, сказала она, рифя его, — поскольку я не умею писать на заморском, и вручила огрызок черного мелка. Притихнув, с быстрым взглядом на рыбьи кости и ничто более, она забрала тарелку квадратной ладонью в перчатке и вышла, оставив Гвайна таращиться на оберточную бумагу, когда сосредоточенность на его лице пропала так же внезапно, как появилась. Затем его рука медленно поднялась и сложила слова адреса Эстремадуры. Его губы сдвинулись и словно притянули к себе ясный ровный шепот через гладкий стол.

— А если красота сильнее, чем золото, влечет к себе воров{273}? Путь, на который я ступил, и ты помнишь, здесь, как… подражатель природы я добился совершенства. Путь, который очищают злые духи, но все кончено. Клянусь всем безобразным, это в прошлом.

Real Monascerio, написал Гвайн, шевеля губами, de Nuescra Senora de la От Vez, когда шепот приблизился и разразился голосом у него над головой.

— Что это? Испания?

— Испания? переспросил Гвайн. Уронил огрызок мелка, поднял взгляд, и его большая ладонь задрожала над газетной вырезкой.

— Едешь в Испанию?

— Там нет снега, сказал Гвайн, опуская глаза, пока они не зафиксировались на маленькой девочке в длинных белых чулках. — Но холод, на том холме, где… Он передернулся. — Тот край! выпалил он. — Проклятый пустой край, когда ты там, ты его часть. Его часть, этого самодостаточного края, а когда ты вне, снаружи, отделен и оглядываешься на него, оглядываешься на его пустоту из своей собственной, смотришь через его рваные края на его… его суровый лик — он отказывается признавать, что ты когда-либо его касался. Он пусто таращился на газетную вырезку.

— Но это не… ты же не можешь уехать сейчас?

Гвайн впервые посмотрел ему прямо в лицо. — Испания — это страна, через которую бегут, сказал он, неподвижный, вынуждая второе лицо опуститься от досады при виде собственных неопределенных черт, когда утрата разошлась от глаз до краев лица, — пустотой в окуляре телескопа, где точка света расширяется в поле космоса и безмирной вселенной.