Выбрать главу

— Спишь? шепнула она, войдя. И тихо закрыла за собой, с рукой на ручке и спиной к двери, медленно, оглядываясь. Потом закашлялась и быстро прикрыла рот, потому что комнату наполняло горькое скопление запахов от тлеющей кучи в камине. Что-то прогорело и просыпалось, дымясь, на пол, и она поспешила гуда и пинками отправила горящее обратно на кирпичи, видя при этом почерневшие края фотографий, сильно укрупненные детали мазков.

Там, среди ярких пигментных пятен на полу, были разбросаны рваные клочки бумаги, рваные куски полотен и деревянные щепки, несколько книг, скорлупа, маленькая щетка из беличьей шерсти. У низкой кровати, куда она подошла и на чей край села, — разбитый стакан, непочатая коробка голландских сигар, кокос и кожаная шкатулка с запонками, пуговицами от воротника, канцелярскими скрепками, двумя карманными ножиками, еще одним ножом, без лезвия, и лезвием без ножа, пуговицами, кончиками перьев, кнопками, разными ключами, латунными шурупами для дерева, одной жемчужной сережкой и двумя заметными большими архаично инкрустированными кольцами из золота. Она наклонилась и утерла мокрые щеки углом одеяла, тянувшимся от узла на полу. Потом выпрямилась, на самом краешке постели, и обернулась, выставив руку перед собой, ласково. — Ты… прошептала она.

Так она сидела еще минуту, словно бы не дыша, затем прошептала вновь, — Ты… но ехидней, — если ты не открываешь глаза, тогда где ты сейчас без меня?

Голая лампочка осветила ее встающую фигуру, и она сказала, — Здесь очень тепло, сделав два и три, и четыре шага, снимая пальто. Его она уложила на высокий стул и снова огляделась, стоя в одиночестве под голой лампочкой и не отбрасывая тени, пока не повернулась и не прошла к последнему целому холсту в комнате, который стоял повернутым к стене, ее тень упала на него и на единственной плоскости расползлась по всей грубой и заляпанной задней поверхности. Она взялась за раму и развернула полотно от стены.

— Ты меня упрекаешь? спросила она, недолго посмотрев на нее, хотя их взгляды не встречались, а потом протянула руку и обвела ее черты. Потом что-то прошептала и резко развернула портрет обратно.

Книга «Фрэнк, епископ Занзибара»{298} лежала на полу у ноги; и она пнула ее прочь. Потом подошла туда, где у другой стены стояли зеркала на петлях, раскрыла их и тут же закрыла.

— Ты… сказала она вновь, оглядываясь на кровать, потому что быстро повернулась.

На полу лежал рисунок, скрупулезный автопортрет, и она сделала шаг, прежде чем разглядела его — то есть разглядела, что это не деталь мазков, — и наклонилась подобрать. — Ты, сказала она, — вверх ногами. Потом перевернула правильно и повторила, — вверх ногами.

Постояла, глядя куда-то между кроватью и рисунком, словно кто-то положил на нее руку; потом повернулась и снова взялась за зеркала. Приоткрыла одну створку мыском правой ноги, держа рисунок с усилием, словно тяжкий вес, и взглянула на немедленные явления, опустив глаза на ровный образ — тот же, что держала в руках; затем подняла глаза ко второму образу — собственного лица, и позволила створке закрыться со стуком, так что зеркало разбилось и один кусочек отвалился на пол, разделившись одновременно со звуком, чтобы отразить свет лампочки на потолке обратно, в формах раскола, в потолок.

Комнату наполнял смрад разрушения: словно в дыму может быть отличие от пожара на складе химикатов: ведь здесь, в приземистом камине, горели именно химикаты, одни — неорганические, а органические трансмутации претерпевали окисление с обязательностью цепной реакции со страницы учебника химии; но где тогда во всей этой консумации закон сохранения энергии? Так может, вся разница в мазках кистями? Наука в увеличенном масштабе — биология и химия столь же триумфально выраженные, сколь всегда присуще подчиненным, — не предлагает иного выбора, кроме как отречься от нее в отчаянной попытке усовершенствовать систему без альтернатив, раз сам факт науки основан на измерении; и измерение, спроектированное предшествовать завершенностям, отказывает истине, что кроется в возможности: в той тяжести запаха дыма была не просто смерть тела, клеточной сосущей конструкции, голода тканей, бессознательных к любой цели, кроме штамповочной репродукции. Но если пламя подпитывали мазки творения, мазки, в каждом мгновении которых возможность исследовалась на предмет той завершенности, что есть совершенство — разорванное в попытке высвободить совершенство в разлиновку недоуменной ограниченности своего медиума, — то здесь были мазки, чье будущее диктовала предотвращающая ограниченность прошлого — прошлого, чье будущее умирало с каждым мигом разлиновки его вечной жизни.