Выбрать главу

— Свобода воли… начал Уайатт, но отец не слушал. Все дискуссии словно затрагивали решения, которые он давно уже принял для себя, и из-за усилий для их подавления не мог сказать ничего. Но Уайатт неделя за неделей все больше просил поддержать его в собственных исследованиях для церкви. Иногда Гвайн смирялся, словно это его долг. К примеру, умудрился без раскольничества или даже отхода от ортодоксии порассуждать о тонкостях пресуществления; но с накоплением отсылок и ростом воодушевления, он шел до доктрины, которую назвал аристотелевской, — о том, что Бог утаил «акциденты» хлеба и вина (чтобы, добавил он, не шокировать последователей), — и, ударившись в речь об «акцидентах» реальности и об искуплении материи, резко вскочил из-за стола за источником — статьей или книгой в кабинете — и уже не вернулся. Он словно не желал подталкивать Уайатта к церкви, как человек, чьи предки всю жизнь ходили на деревянных кораблях, не желает подталкивать своего сына к тому же, зная, что последний корабль затонет с ним самим. Служение Гвайна уже стало исполняться. Теперь не в его силах было это остановить.

Что-то стало неладно. Лето осело в осень, и Уайатт собрался уезжать. Рисованию посвящалось все больше времени, и сам собой образовался план — столь спонтанного происхождения, что Уайатт жил без ведома о нем и словно только по случайности не заступил за рамки его замысла. Он все реже и реже просил отца о поддержке на пути к церкви, и Гвайн это, похоже, оценил, расслабившись, уводя их беседы в сторону прошлого, монастыря в Эстремадуре и брата Маномуэрты, кому он до сих пор писал и слал посылки с едой; или городка Сан-Цвингли, шарманок на улицах и до сих пор неканонизированного святого заступника; единственной корриды, что он видел: — И убивают не мечом, а плащом, искусством плаща…, сказал он, провожая Уайатта к комнате для шитья, где тот собирался к отъезду.

Комнату захламляли наброски, этюды, схемы и незаконченные полотна. Лицом к стене стояла большая панель, и Уайатт, вошедший первым, вдруг подался к ней и закрыл собой, уставившись в пол, словно им овладела идея — то, что он знал все время, но только сейчас посмел довести до сознания.

— Что такое, что ты мне хотел показать? спросил Гвайн, оглядывая хлам. — Какая-нибудь картина, да, которую ты написал? Закончил? И сделал шаг к большой панели, а Уайатт вскинул руки, словно защищая ее. — А? Гвайн остановился. — Что такое? Что случилось? Разве ты не хотел что-то показать?

— Да, да, но я… хотел, но… вот. Глаза Уайатта бегали по полу, когда он резко наклонился и подхватил листок. — Да, вот-вот, сказал он, протягивая, видишь, это… вот чем я… занимался.

Он протянул листок с отсутствующим выражением лица, переплавившимся при взгляде на отца в отчаянную мольбу.

— Это? Все эти линии? сказал Гвайн, взяв листок.

— Да, это этюды перспективы.

— Понимаю, все эти линии, сходятся здесь вместе в одной точке.

— Да, промямлил Уайатт, снова пятясь к панели. — Исчезающая точка. Это называется исчезающая точка. Он во все глаза таращился на отца, но тут же отвернулся, когда Гвайн поднял взгляд, и замер на месте, дрожа всем телом, пока отец не вышел. И даже тогда не сдвинулся, но ждал, пока тяжелые шаги не застучали внизу лестницы. Тогда развернулся к панели, отодвинул от стены и взглянул на законченную копию картины Босха с новым выражением на лице.