Выбрать главу

По сломанному зубу текла кровь. Валентайн отвернулся, но снова крутанулся, не в силах остановиться. — Да, я помню твою жалкую речь, твою безумную вывернутую апологию тех картин, все фигуры и все предметы в своем присутствии, своем сознании, потому что на них смотрел Бог! А знаешь, что это было? Что это было на самом деле? что всё так боялось, так сомневалось, что его видит Бог, что силилось в тщеславии в Его глазах? Страх, страх, пессимизм и страх, и уныние везде, как и сегодня, вот почему твои картины так кишат деталями, этот ужас перед пустотой, этот абсолютный ужас перед пустотой. Потому что вдруг Бог не смотрит. Вдруг не видит. О, этот набожный культ средневековья! Быть под взглядом Бога! Да есть хоть секунда веры в любой их работе, хоть в одном сантиметре холста? или это тщеславие и страх, тот же упадок, что окружает нас сейчас. Глубокое недоверие к Богу, и им нужно выставить все идеи туда, где их видно, где их можно пощупать. Твои… детали, он уже начал слегка запинаться, — твой Баутс, да был ли буржуа хуже твоего Дирка Баутса? со всеми его проклятыми деталями? Расскажи мне об отдельном сознании, о том, как видит Бог, а потом клянись всем безобразным! Расскажи мне о своих драгоценных ван Эйках и гордись, что ошибался так же, как и они, так же, как все вокруг них, так же, как он. И Бэзил Валентайн выбросил руку в сторону сломленного остова на полу, куда пятилась отступающая фигура перед ним. — Раздельность, сказал он голосом, близким к шепоту, — всё кишит от раздельности, всё в собственной тщеславной скорлупе, всё отдельно, отдалено от всего остального. Быть под взглядом Бога! А есть раздельность в Боге? Валентайн договорил и снова протянул руку, но медленнее, не столь твердо, чтобы немедленно убрать, когда перед ним поднялись две отступающие ладони, нарушая поверхность, когда голос нарушил оставленную им тишину.

— А тот ван дер Гус? Кто пририсовал лицо? Кто не выдержал пустоты? Кому тогда надо было увидеть своими руками! Да, зачем ты мне все это рассказываешь… ты…

— Берегись! слишком поздно произнес Валентайн и неподвижно замер, когда фигура перед ним споткнулась о наруч и снова упала на колени перед телом на ковре между ними. Стоя над ним, Валентайн тихо сказал, — Потому что, мой дорогой друг, ты и я…

— Ты и я — что! Ты и я — что!

— Потому что, наконец-то, ты и я вместе. И теперь… ну же! что ты делаешь? Что ты пытаешься сделать? Он не получил ответа, видел только руки, снова силящиеся поднять забрало, кровь, пролитую на розу под тем мерзким подбородком и тыльной стороной ладони у окровавленных неровных зубов, и слышал хриплый шепот, — Черт… черт…

— Ну все, оставь… оставь все это в покое.

— Его глаза, я вижу, как светятся его глаза за этой… штукой. Ты их видишь? Ты их видишь?

— Прекрати немедленно, прекрати…

Забрало раскрылось. И у обоих вдруг перехватило дыхание, словно они даже сейчас ожидали увидеть молодое лицо мантуйского дворянина, но их обманул, над ними насмеялся этот тяжелый все еще влажный лоб, колючие выпученные глаза в состоянии, ненарушенном быстрыми вторжениями жизни.

Бэзил Валентайн снова описал крест на груди, зажав теперь верхнюю губу целыми зубами, пока она снова не закровоточила, отступил в растущей волне сырого тепла от промежности, увидел перед собой блеск своей ладони от шока золота, а под ней — ладонь на подбородке, большой палец, ласкающий окровавленные неровные зубы, и другую ладонь, утирающую пот со лба.

— А теперь… сказал Валентайн.

Двигавшаяся рука остановилась, и глаза обратились к нему.

— Этот человек…

Валентайн завис над ним, — Что?..

— Этот человек — твой отец.

Бэзил Валентайн отступил, перенес вес на одну ногу; и вторую вынес вперед, медленно, пока не коснулся шлема. — Да ты безумен, верно…

Забрало захлопнуло открывший его большой палец, крепко, как видел Валентайн, сокрушив добела между суставами, и Валентайн не двигал ничем, кроме глаз, вверх, к живым глазам, зеленью прожигающим его. — Но ты и я, теперь, ты и я…

Зеленые глаза не двигались, и Валентайн медленно отстранился, отстранил ногу от забрала, чей край сдвинулся не больше, чем потребовалось большому пальцу, чтобы восстановить свою форму, потому что сам он остался.

— Знаешь… сказал Валентайн, теперь перенося вес на обе ноги, — все это… Он вяло обвел зал. — Ты и я… Потом увидел, как большой палец удалился от изломанного рта, как рука оставила след разбавленной крови на нагруднике. — Ты и я… послушай. Послушай… Валентайн пытался улыбнуться; и тут же почувствовал, как образ, оставленный в зеркале, вернулся высмеять холодные черты этого лица, которые он так вымуштровал и которым так привык доверять. — Послушай… сказал он, глядя, как рука шарила между роз, остановила кончики пальцев на карманном ножике. — Послушай меня. Теперь ты и я, это не будет… так, как… не будет вульгарно… не будет вульгарно, повторил он в полушаге назад, глядя, как вторая рука поднимается от приоткрытого забрала, а когда увидел, как руки встречаются на ножике, его собственные потянулись к поясу, но только повисли на весе там, — Потому что ты… часть меня… Будь ты проклят, будь ты проклят, будь ты проклят, воскликнул он, вскидывая обе руки перед лицом, когда короткий клинок ударил раз, и еще, и еще, каждый раз вонзаясь в грудь Валентайна, и он потерял равновесие, и ударился головой о лестничную стойку, и упал.