И все же серые окаменелые лики по-прежнему появлялись, привлеченные привычкой, которую они звали долгом, и, возможно, хотя никто бы в этом не признался, неким пагубным любопытством, разбуженным этим молодым человеком, что призывал как плотское, так и божественное насвистывающими тонами, отскакивающими от их северных душ, как пущенные по спокойной глади блестящие камушки. Что до перемежающего свиста, поначалу его причисляли некоему электрическому расстройству в системе громкой связи — ведь теперь на кафедре установили микрофон, через который «Дик» умудрялся передавать если не строгое благоговение, то моменты волнения, и если не чудо, то моменты острого стыда; пусть он не мог взлелеять таинство, но мог возбудить любопытство, вознаграждаемое церемонией, если не ритуалом, вдохновляя если не надежду, так искреннее желание, не веру — так преданность, не милосердие — так терпимость.
Отвечая общему духу перестановок (ведь теперь даже стрелка на въезде в юрод изменилась, чтобы указывать истинное направление скорого поворота, — этакое участие к чужакам, хотя и путаница на первых норах для местных), флюгер на шпиле сменился на крест, а «Дик» проповедовал в паллии (он называя его «стихарем»). У тех стариков, что еще остались, все это считалось добрым знаком; и он набрал популярность среди молодежи. Они обращались к нему с вескими вопросами, одна юная леди — одобрит ли он чтение современного романа, под названием СЕНСАЦИЯ (одна из тех книг, что зовутся «горькой сатирой» теми, кто считает жизнь лучше, чем они ее видят, и «беззубой» теми, кто видит ее куда хуже, чем они думали); и он не ответил «нет». (Он ждал, и тщетно, когда она выйдет в кратком изложении в «Ридерс Дайджест».) Та же девушка ранее спрашивала, богохулен ли пассаж из Кэтрин Мэнсфилд: что-то насчет души «пред ее Творцом, без шляпы, растрепанной и веселой, с несломленным духом»… И, хоть это было сенсацией, явно не приходившей ему в голову, это «Дик» простил тому, что вместе со святым Петром звал «немощнейшим сосудом{437}».
Как бы «Дик» не старался сделать приходской дом веселее, тот сохранял ощущение траура. Цокот каблуков по доскам (поскольку он носил металлические набойки, чтобы, по его словам, поберечь кожу подошвы) резко отдавался и возвращался скрипом дерева. И он ловил себя, когда должен бы просеивать проповедь, на том, что стоял у окна темной комнаты на первом этаже, которой никогда не пользовался, уставившись через хвойные ветки на далекий закутанный холм; или, сидя и молча занимаясь письмами, или церковными делами, — склонившись в кресле, прислушиваясь, уставившись в пустоту, слушая, а потом выслушивая скрип из других углов дома. И однажды днем в светлой ком нате на втором этаже, выбранной для кабинета, он задремал посреди продумывания планов по участию в большой (межконфессиональной) кампании по распространению Библии с воздуха на сотнях воздушных шариков в тех частях света, где в ней, предположительно, нуждались, Проснулся он в сумерках, вскочив с прямой спиной, испуганный тишиной, оглядел комнату, где ничто не двигалось, не в силах даже спустя часы стряхнуть ощущение (что пытался сделать буквально), будто ему слышался детский плач.
Он уже подумывал переехать — в опрятный белый домик всего в двух домах от церкви, ближе к «центру событий».
Это случилось до того, как зима закончилась по-честному, вскоре после кончины его предшественника, кого «Дик», будучи ответственного характера, проводил до крематория с той торжественно отсутствующей миной, что готовится для подобных поводов с таким же усердием — и схожим результатом, — что и лицо, на котором закрывается крышка после того, как его избавят от всяких намеков на смерть, жизнь или узнавание. Впрочем, он не имел понятия, что делать с прахом, кроме как оставить в крематории, до счастливого случая, произошедшего, когда он зарылся в водопад книг в чулане в поисках материала для похоронной проповеди. Он засел за то, что будет называть «забытых миром знаний{438}»; и, хотя сходу удивившись углублению, прорезанному в «Темной ночи души», и готовый было отложить эту благоуханную диковинку, он увидел, как из нее выпала бумажка, оказавшаяся последней волей его предшественника. В ней он нашел просьбу «упокоить останки» (эта фраза принадлежала «Дику») вместе с «женой усопшего» (как и эта). Это оказалось удачей во многих отношениях, поскольку позволило священнику похвалить себя за прокрастинацию в очередном деле, которую теперь он мог звать «проницательностью». В кухонном чулане он уже натыкался на большую бандероль с продуктами, свободно упакованную в уже надписанную оберточную бумагу, и планировал ее послать и даже щедро оплатить доставку. Далее последовала довольно поспешная процедура, поскольку у этого полнокровного молодого человека было инстинктивно здоровая неприязнь к смерти. Вспомнив о прочных жестянках из-под овсянки в чулане на втором этаже, он достал одну, перенес прах из хрупкой урны и туго захлопнул круглую крышку, отметив при этом, что на ней проштампована фамилия. Жестянку он добавил в посылку, уже адресованную в Испанию, отправил (обычной корабельной почтой, ведь расходы он оплачивал сам) и, только засев за сопроводительное письмо, осознал, что забыл записать название монастыря, куда она следовала. В альманахе он нашел важный монастырь в Монсеррате и потому послал туда письмо, на доброжелательном английском (и церковном бланке), считая, что, если монастырь и не совсем нужный, на той стороне, где все, в конце концов, испанцы и все, в конце концов, католики, сами разберутся.