— Но…
— Но женская проза как будто… Резкие страстные лица; едкий неприятный душок… слушай. Он повернулся к радио, где готовился читать поэт, чье творчество они оба любили. Еще мгновение она смотрела на него, на книгу, закрытую, как только она заговорила. Такой же откровенный жест, как когда она однажды сказала: — У тебя чудесные глаза, и он тут же отвернулся. Что это было? Словно он защищал то, что хранится за ними, пока сам в этом не разберется, так проявлялся страх, что в момент слабости глаза станут для нее входом внутрь. Даже книги, что она прочитала (Эстер восхищалась Генри Джеймсом, но доверяла Дэвиду Герберту Лоуренсу), он брал с тревогой, словно страницы обнаружит пустыми, слова съеденными ее голодом.
— Хочешь следить по тексту? спросила она, подходя к нему с раскрытым в руке «Собранием стихотворений». Он покачал головой, но, слушая, не поднял взгляда; и она села ближе.
Поэт читал — с модулированной интонацией, приданной полым резонансом радио. Большой палец Эстер влекло по странице, от одной строчки к другой, она согнулась над книгой и шевелила губами, обрамляя слова поэта, когда он их произносил, отдельные отчетливые слоги, которые ее губы, встречаясь и разлучаясь, смоченные языком, выпускающие выдохи в слогах, с влажными щелчками от нёба на «д», воплощали в вязкое созвучие с увлеченностью, не сдержанной тесно сжатыми губами, пока Уайатт не откашлялся и вдруг не встал. Не успела она заговорить, как он уже был на пороге.
— Но что?..
Меня ждет работа, сказал он быстро и оставил ее сидеть ссутулившись над страницами, пусто глядя ему вслед, пока поэт читал даль ни четкими раздельными слогами. Она высморкалась, вернулась к странице перед ней, но ее губы не двигались — она уже не слышала ни слова из чтения. Как не двигались и глаза — она смотрела на тыльные стороны ладоней.
Комната, куда вошел Уайатт, была большой, как спальня, но лишь с одним окном, открывавшимся в вентиляционную шахту, если бы кто-то потрудился его открыть. В первый год или около того она служила разным расплывчатым целям. Хотя на двоих у них было не так уж много книг — по крайней мере, не так уж много для отдельной библиотеки (ведь для Эстер библиотека — это целая комната книг), — какое-то время она служила именно ею. Однако это оказалось непрактично по причинам, из-за которых оба про себя винили друг друга за то, что второй отказывается признать их за свои. Эстер любила книги на виду — этаким иллюстрированным справочником по хитросплетенному лабиринту своего разума, выставленным впечатлять даже самых случайных гостей, этакой системой немедленного знакомства, подхваченной из ряда мрачных интеллигентных домохозяйств в Гринвич-Виллидже. Но ее мужа как будто не заботило, куда ставить книги, лишь бы они там и оставались. То есть — отдельно. Несомненно, «Скептический химик» Бойла, «Церковь и Папство» Джелланда, Libro dell’Arte Ченнино Ченнини или La Chimie au Moyen Age{80} стали бы украшением полок Эстер; несомненно, с корешков Grimorium Verum и Turba Philosophorum{81} регулярно бы смахивалась пыль. Несомненно, среди прочего потому он и держал их у себя или разбросанными среди сора, понемногу захламлявшего спорную комнату, пока та не стала окончательно его. Бессистемно завешивались стены: препарированная ладонь с гравюры по дереву из Fabrica Везалия{82} и еще одна иллюстрация шестнадцатого века из «Хирургии» Паре — таблица первой помощи под названием «раненый»; фотография итальянского кладбища, затопленного разлившейся рекой По; календарь с 1759 по 2059 год; репродукция головы Христа авторства Мелоццо да Форли; план римского города Лептис-Магна; зеркало; рулоны бумаги и холсты на подрамниках, прислоненные по углам.
Когда Уайатт вдобавок к своей работе взялся за реставрацию картин, захламленная комната ненамного изменилась. Здесь всегда были горы рисовальной бумаги, полотна на рамах, готовые и чистые или тронутые черными недоведенными штрихами композиции, из которых самым выдающимся — или самым знакомым — был начатый портрет Камиллы. Покрытая гессо поверхность тут и там потрескалась, неравномерно запачкалась, но в линиях, не изменившихся с тех пор, как он нанес их около пятнадцати лет назад, отчетливо проступала композиция. Изредка портрет вешался на какую-нибудь стену, словно глаз примерялся к ее завершению. В другое время стоял с прочими пустыми или оскверненными прикосновением полотнами у стены. Здесь был широкий плоский чертежный стол, торчал посреди комнаты под голой электрической лампочкой тяжелый мольберт. Но самую заметную перемену увидеть было нельзя: она густо разливалась в воздухе — запах лака, масел и скипидара, оживленный всепроникающей утонченностью лаванды — лавандовым маслом он иногда пользовался как медиумом.