Выбрать главу

— Может, мы и сами приедем на Страстную неделю в Севилью, звучит весело.

— Или, если вы еще здесь, или может в следующем году, Валенсия…

— В следующем году мы все-таки поедем на Гавайи на Фестиваль нарциссов.

— На Фальяс.

— До свидания… Какой же отвратительный день… Чумазый лимузин укатил, поперхнулся на холме, чуть не сбил мула, идущего к фонтану с одиноким достоинством, и ребенка, рассевшегося на корточках в канаве, и свернул из вида.

— Смотри! Берни, смотри! сказала женщина с кольцом, махнув в сторону готического фасада, — тот человек, тот странный человек разговаривает с уборщиком, ты видишь? Мы ведь его уже видели? на поезде? под прицелом на поезде! Разве нет? Смотри, или… нет?

Муж повернулся в ту сторону, но он был занят. Желтый галстук, на котором, похоже, были картинки коричневых парусников, то и дело задувало ему в лицо, а он пытался настроить экспонометр под унылый равномерный цвет дня.

«Господень мир, его мы всюду зририм, И смерьь придет, кори или расхожуй…»{506} Выдающийся романист глянул, что написал. Лента застряла. Он потянул. Что-то треснуло. Он шмыгнул. Повеяло мягким ароматом парфюма. Он поднял руку, принюхался. Это были духи высокой женщины.

Он не вскочил на ноги, но посидел за письменным столом еще минуту, глядя на пишущую машинку, бумагу, корешки книг и табличку. Выдающийся романист обмяк, а жирные штрихи почетного артиллерийского полка его как будто поддерживали. У его локтя лежали заметки, которые он набирал для душещипательного и воодушевляющего романа о Крестовом походе детей, того трогательного эпизода религиозной истории, что заодно избавил юг Франции от последних альбигойских чисток. Еще там лежал список понятий, который он старался держать перед глазами во время работы и донести до собратьев. Эти отдельные слова были написаны большими буквами и включали: ВЕРА НАДЕЖДА МИЛОСЕРДИЕ СОВЕСТЬ ЧЕСТНАЯ ИГРА ОТВАГА и КРОТКИЙ.

Упершись обеими руками в стол, он поднялся, налил в раковину холодной воды, вымыл руки и вынул пробку. Вода шумно провалилась в ведро снизу. Потом он лег на кровать и натянул мягкое одеяло, заметив, что за окном заморосило. Его нога дрогнула раз-другой, а потом в комнате какое-то время ничего не двигалось.

Тусклые заплатки оливковых рощ смягчали темно-зеленые горные склоны. Прямо вверх поднимались колонны дыма. И всюду были те голубые оттенки, какие наблюдая в природе Леонардо и о которых предостерегал художника, называя оптической иллюзией.

Грязная площадь оживилась, как любая местная в конце рабочего дня. Прибыли мулы и ослы, по одиночке и парами, появились трусцой лошади, шарахались, вскидывали головы, неспешно подошел живописно рогатый скот, кто — быстро хлебнуть воды из фонтана и уже шел домой, а кто — поболтаться друг с другом. По улице и в дверь прошли свиноматка и три хряка. На паперть поднялись козы, толкали друг друга через балюстрады и оставили на ступенях шарики помета. Дым из закопченных деревенских труб разносил над черепичными крышами родственный разлад колоколов. Минуту-другую на виду не было ни души.

Выдающийся романист проснулся, вздрогнув, будто его дернули за ногу. В комнате было темно. С минуту он ежился с широко раскрытыми глазами и в защитном жесте натянул на плечо мягкое шерстяное одеяло. Потом медленно поднял голову, посмотреть, что его разбудило. Рядом никого не было. Он сел, шмыгнул, облизал губы, потом скинул одеяло и поспешил по неровному полу к окнам и открыл их. Сначала он видел только луну — отчетливую фигуру в ясном небе, подкарауливающую в безобидной засаде. Потом разглядел черную зазубренную кромку гор, почуял блуждающий в долине дым. Откуда-то ему послышалась музыка. А потом из дверей прямо под ним появились фигуры, образуя процессию. За мальчиком в белом следовали две вереницы женщин в черном, поправляя вуали. Между ними два мальчика со свечами шли по сторонам от белого священника. Выдающийся романист провожал их взглядом со ступенек, мимо темного фонтана, с тихим пением — до узкой улицы, где в окнах у них на пути загорался свет. Провожал их взглядом, пока они не пропали, а потом торопливо закрыл окна, зажег свет, сел за письменный стол и прочистил горло, пытаясь прочистить голову от всего, что видел и слышал за день — от мирских времяпрепровождений до тех, что, мог он уверить себя на гаком расстоянии, вовсе не происходили.

«Когда яркий весенний день приблизился к своему мирному завершению, я вышел из кельи, назначенной мне сухощавым, но полным сил старым приором и где я познал непривычные муки одиночества, бессонных ночей и спартанского питания…» Печатать приходилось одной рукой, потому что второй он тянул ленту, поэтому работа шла с почтительной медлительностью. Через какую-то щель в этой огромной куче камней до него доносились выдохи органа, а висящий сверху свет, в лучшем случае тусклый, становился все тусклее с каждым нарастанием музыки. На полу подле него, где он и бросил, лежали скомканные тексты вчерашнею дня, тактично красноречивое описание приготовлений в ризнице перед великой службой, которые, при перечитывании после замечания высокой женщины, показались слишком тактичными и слишком красноречивыми, и он понял, что его могут понять превратно. (К этому привело дуновение ее парфюма.)