— Я бы хотела… повторяет Эстер (предпочитая «Дона Джованни»).
— Может, всего раз семь в жизни.
Волшебное число! но она сидит, глядя на него, ожидая в пространстве, населенном воспоминаниями. Однажды вечером, когда она красила ногти, вошел он. — Уайатт, ты никогда не делал маникюр? Никогда? Давай сделаю… Но он сказал что-то извиняющимся тоном, встревоженный, и убрал руки, стиснув одну другой.
— Но все не может быть так просто… (обсуждение: неужели изобретение печатного станка все оскверняет? повесило ценник на авторство, оригинальность). — Взгляни с другой стороны, взгляни на это как на освобождение, впервые в истории писатель независим от покровителей, впервые смог определять цену своего творчества, выпускать нечто с материальной ценностью, со своекорыстным интересом, впервые в истории…
— А живописцы и художники? Литография и цветные репродукции…
— Да не знаю, если одно оскверняет художника, а другое оскверняет… эта проклятая «Мона Лиза», ее же никто не видит, ее невозможно увидеть, когда между ней и тобой тысяча кривых репродукций.
— Но как…
— Не знаю, я сам пытался понять. Спиноза…
Моцарт? Воздух им налит, надо только настроить прием радио, что бы сформулировать тишину, придать ей форму и привести в действие: из динамика мчится «Катание на санях»{85} и поражает ее. Она переносит удар без удивления. — Я знаю, ты никогда не говорил, что не хочешь детей, но всякий раз, когда об этом заговаривала я, ты просто смотрел… у тебя просто такой вид на лице. Он прикладывает руку, правую руку ко лбу и проводит с лихорадочной силой, словно тем самым хочет стереть так долго образовывавшиеся черты, переоценивая их для этого мгновения; но под рукой лицо возвращается как было, быстро поднимается и восстанавливает свои линии лоб, потом брови, и живые изворотливые глаза не допускают ничего внутрь. — Я бы хотела быть с тобой в темноте, в темноте ты со мной разговариваешь, при свете говоришь только что-нибудь вроде… Нуля не существует.
— Но ты же спросила…
Или что худшие деньги вытесняют лучшие{86}.
Теперь Эстер наблюдала за ним, в середине комнаты, проводящим ладонью по лицу, словно чтобы снова стереть какое-то прошлое — сколь давнее, или сколь недавнее, или все сразу? Она не знала, но искала одно место среди немецких гуляний, Генделя в Бреслау, Шекспира в Штутгар те, Бетховена в Бонне, все — в мае; Egmont в Альтенбурге, Der Fliegende Hollander в Нюрнберге в июне; Die Agyprische Helena в Мюнхене…{87}
— Мюнхен, сказала она, — когда ты был в Мюнхене?
— Что?
— Ты никогда об этом не рассказывал подробно.
— О Мюнхене?
— И о том знакомом, с которым проводил так много времени.
— Хан? Я не проводил с ним много времени.
— Вы вместе работали, и вместе выпивали, и вместе путешествовали.
— Путешествовали?
— Тот вечер в Интерлакене, судя по тому, что ты мне рассказывал об…
— Мы провели там почти неделю, ждали, когда покажется Юнгфрау, ее затягивало почти каждый день, это я тебе рассказывал. И в день, когда я уезжал в Париж, рано утром на платформе поднял глаза — и вот она, откуда ни возьмись, и тут же между нами встал поезд, Боже правый, очень хорошо это помню, то утро.
— Но… Но он отвернулся и ушел в студию, а она пошла на кухню, задержавшись, только чтобы сменить радиостанцию. Почти весь ужин они ели молча, словно из почтения к симфонии Сибелиуса, угнетавшей их через всю комнату, ведь ни он, ни она даже про себя бы не признались, что она им нравится.
Почувствовав подступающее «Если он не любит меня, то он не способен любить», она сказала: — Я бы хотела… В такие мгновения (а они все учащались) приходила мысль, что его не существует; или переосмыслить его, сидящего и глядящего в другую сторону, в категориях материи и акцидентов, где материя — неуловимая подспудная реальность, а акциденты — свойства, присущие материи и воспринимаемые нашими чувствами: материя в пресуществлении преображается, но акциденты остаются прежними. Это пресуществление, судя по всему, происходило не, как думала Эстер, через нее, но где-то вне ее; а здесь она сидит и наблюдает акциденты.
Ее губы не двигались, как и слова, лежащие в покое белой страницы: умение читать приостановилось в ее пустом взгляде, слоги оставались обнаженными, безнадежно сосуществующими. Затем один кольнул глаз, потянул через другой, и вот уже через шесть, семь… Когда ее влажный язык щелкнул со звуком «т», она вскинула глаза и стихотворение умерло на странице. — Ты знал, что он гомосексуал? спросила она.