Небо начинало все сильнее сгущаться над его головой: стали пышнее тучи и ярче в них молнии, подул холодный ветер, разнося влагу по воздуху. Стволы деревьев казались необычайно темными и сливались с мрачной высью. Их листва местами уже опала, чуть присохла и стала потихоньку отзываться хрустом на наступающие на неё ноги. Около небольшого, черного озерца, полного какой-то детской непосредственности, он и остановился, поставил припасенный им заранее мольберт и чистый лист белоснежной бумаги, после чего принялся рисовать. Он уже не стремился к созданию собственного художественного слога, отражению испытываемых им душевных переживаний, понимая их мелочность по сравнению с бесконечным покойным мирозданием. Ни одна мысль не посещала его голову в тот момент: его не волновало, как сделать сделать картину чудеснее, прелестнее, дабы удовлетворить вкусам жителей этого небольшого города, где он уже, на удивление, успел приобрести некоторую известность: работы мужчины достаточно быстро стали узнаваемыми, а некоторые и вовсе стояли в этих отвратительных домишках с ненавистными им адскими воротами на окнах, скрывающими еще бьющиеся, но ослабевающие огни качающих кровь органов.
Рука сама стала скользить по чернеющему листу, кружиться, совершая невиданные виражи, подобные стонущему в горах ветру. Душа ликовала: никогда полнее и живее не чувствовала себя она. Крик бойкой птицей стал тесниться в грудной клетке, разрывая хрупкое тело. Наконец, он вырвался наружу и слился со стонущим ветром в единую оду жизни.
Холодная крупная капля разбилась о его широкую макушку, но он не заметил ни её, ни десятки хлынувших за ней сестер. Началась русская кадриль: босоногие девушки в прозрачных платьях описывали круги по воздуху, подхватывая друг друга за сотканные из алмазов руки и, вращаясь, падали на землю, становясь такими же искристыми лужами. Но как были счастливы и неумолимо прекрасны их лица и в танце, и в падении, и в смерти! Как были наивны и нежны они! В самой вышине же, в обитой темным пухом оркестровой яме, расположились дирижер и повинующиеся его могучей и изящной руке скрипачки, но через полчаса исчезли и они. Небо стало проясняться и осталось лишь солнце с еще слабым и неуверенным сиянием.
Краски стекали по мокрой бумаге, сливаясь в черно-серую, ничем непримечательную волну. Он совершенно равнодушно смял бывшую гору, устремлявшуюся в мрачные облака, озеро, отражавшее бесконечное небо, и сложил их в висевшую через плечо сумку. Тело его прозябло и дрожало, но несмотря на сковавший члены холод, двинулось вглубь гор, повинуясь неизвестному компасу.
Три высоких пика, хоть и были разрозненными, казались единым каменным целым, с отцовским снисхождением смотревшим на суетной мир под ним. Но не его спокойная красота захватила сознание мужчины, а спрятавшая среди деревьев серая хижинка, чья крыша была накрыта одеялом зеленого мха, а деревянные стены составляли нечто напоминающее старую квадратную шкатулку с маленьким отодвигающимся ящиком сзади. Дверь её была приветственно распахнута и словно бы манила зайти внутрь, исследовать каждый уголок, каждую деревяшку и каждую щелочку. Таинственный музыкальный мотив исходил из самого сердца этой шкатулки, заставляя любопытство отправиться на поиски напевавшего его механизма.
Внутри хижина оказалась, как ни странно, хорошо сохранившейся: был здесь и небольшой сундук, по всей видимости заменявший когда-то его хозяину кровать, и покрытая слоем пыли печь, и развешанные по стенам сухие травы с пряным запахом, и множество рисунков и амулетов, верно языческих. На удивление, здесь он почувствовал себя по-настоящему уютно и спокойно, словно бы этот дом, эта странная хижина, принадлежала ему всю жизнь. Покидать её он не видел смысла.
Так он и стал жить в том отбросанном от цивилизации месте, лишь иногда выбираясь в город за продуктами и красками. Первое время такие вылазки были достаточно часты, хотя особенной необходимости в них и не было: что-то все еще тянуло его к людям. Но каждый раз, оказываясь среди них, на него находила непонятная скованность, стесненность от созданных ими правил и необходимости строгому их поклонению. Они не видели ничего дальше своего носа, не замечали того величия и благосклонности окружающих их природы, а лишь копили свои кислотные обиды и гнев друг на друга. Сердца их, бьющиеся все реже и реже, где-то в глубине еще стремились к вдохновению, но могли создавать только пустые нормы: как говорить, как вести себя и, наконец, как и о чем думать. Он хотел помочь им, поведать о том, что стало открываться ему, но они лишь поднимали его на смех. И он убегал от них к величественному горному покою, где мог насладиться бесконечной свободой и одиночеством.