Панкратов в волнении замолк.
— О, — внезапно воскликнул он, — критика не знала, что я жалкий мазилка, а велика она, эта женщина, велика святая скорбь её глаз, одухотворившая мои картины!
— Где же я найду теперь её, — снова вскрикнул он в бесконечном унынии, — как могу найти её? Кто мне поможет в этом?
— О, как это мучительно! — добавил он со стоном.
И он замолк, бледный и потрясённый. Зимницкая слушала его, не шевелясь; её лицо казалось бледным от лунного света. Месяц поднимался выше и заливал теперь лица собеседников. Даже жёлтый песок аллей от его света казался зелёным. Контуры теней вырисовывались резче.
Панкратов продолжал:
— Через неделю после первой встречи мы любили друг друга. Я звал её Астрой, так как она не открыла мне своего имени. Смеясь, она говорила:
«Что имя — звук пустой!» Больше того, она взяла с меня слово, что я никогда не буду даже пытаться узнать о её имени, о подробностях её земного существования. «Зачем?» — говорила она, и я соглашался с ней. По её словам мы могли принадлежать друг другу только один месяц в году. Одиннадцать месяцев мы должны были жить в разлуке, не смея даже переписываться. К этому, как говорила она, её побуждали обстоятельства — «их же не прейдеши!» И я верил ей безусловно. Может быть у неё был муж, разбивать иллюзию которого у неё не хватало решимости; может быть у неё были любимые дети, — почём я знаю! Она сказала «нельзя», и я этому подчинялся.
Но один месяц в году был наш, и мы им пользовались. Мы зарабатывали его одиннадцатимесячными мученьями!
Мы выбрали для наших встреч один глухой приволжский городишко, которой скрашивала только Волга.
В окрестностях этого города на берегу Волги есть холм, а там среди ив зеленеет лужайка. Тут у милых колен я обдумывал все мои картины. Как-то я спросил её, любит ли она меня, и верна ли мне? Она с грустной улыбкой отвечала: «Месяц — наш!» Я понял её, и её ответ не причинил мне досады. Тот месяц, который был нашим, я был уверен в искренности её любви — иначе для чего бы она приезжала?
А многие ли из людей могут похвастаться такой уверенностью? И я был доволен судьбой. Этот месяц, подготовленный одиннадцатимесячными мечтами и разлукою, был нам бесконечно дорог и весь он уходил на любовь, на обдумыванье моих будущих картин, вдохновлённых святою скорбью её глаз. И я делился с нею этими замыслами на зеленой лужайке, среди ив, под тяжёлый шелест волжской волны. А те одиннадцать месяцев я проводил в работе и в мечтах о новом свидании. Конечно, я сказал ей моё имя, так как мои картины всё равно выдали бы меня головою.
Панкратов вздохнул.
— Во всю мою жизнь, — продолжал он, — я не встречал женщины с более чуткой и нежной душою. Милая, кроткая, изящная, искренняя, чуждая даже намёков на притворство, бессребреница, чистая во всех помышлениях, — она казалась мне каким-то выродком среди женщин!
— Так продолжалось три года, — снова заговорил Панкратов после минутной паузы. — О, какое это было полное счастье! Может быть, оно казалось мне ещё полнее от того, что я не знал всех подробностей её жизни, тех мелких подробностей, которые окружают каждого и способны разбить в прах какие угодно иллюзии. Она же казалась мне непорочным ангелом святой скорби, слетевшим в наш грешный мир, и я зарисовывал этого ангела как умел и как мог.
Панкратов замолчал снова, как бы задумавшись или прислушиваясь к неведомому голосу.
— Однако, — наконец, продолжал он, — в прошлом году она не приехала, и я целый месяц прослонялся в проклятом городишке один-одинёшенек, в смертельной тоске. Конечно, с первых же дней я не выдержал и, решившись изменить данному слову, я отправился в ту гостиницу, где она останавливалась обыкновенно. Я намеревался узнать о её имени. Но, увы! Никаких сведений я там не достал, так как та гостиница сгорела до основания, как только умеют гореть в провинции, а содержавшая её вдова часовых дел мастера выехала неизвестно куда. В новой же гостинице, возникшей на месте сгоревшей, ответить на мои вопросы не могли. В этом году я снова ездил туда, и снова её там не было!