— А вы, собственно, кто же будете? — спрашивал его урядник.
— Странно! — отвечал тот. — Разве вы не видите, что я человек?
— Так-с… Ну, а ваше имячко как же будет?
— А зачем вам это нужно? Не спрашиваю же я, как вас зовут…
— Так-с… А вид имеете?
— Странно!.. Конечно, имею… — с полной серьезностью отвечал тот. — Вид спереди вы уже имеете, а сзади — вот… — обернулся он спиной к уряднику. — А в профиль — вот…
Его тоже арестовали, но в Геленджике ему удалось без труда скрыться: стражники стали играть в карты и пить пиво, а он взял да и ушел. Искать его не стали: охота по такой грязи за всяким дураком таскаться…
Сонечка же проплакала всю дорогу до Окшинска, а приехав домой, твердо заявила, что она поедет теперь учиться заграницу. Такой ужасный и непроизводительный расход привел ее отца, очень почтенного, но очень бедного часовщика, в ужас. Но с другой стороны, мысль, что чрез пять лет Сонечка будет уже не пархатой жидовкой, а доктором, пред которой будут открыты все двери, так восхищала его, что он стал неутомимо бегать от мадам Гольденштерн к господину Зильбершатцу, а от него к мадам Диамантенпрахт — все почтенные эдакие коммерсанты — и наконец умолил их: они согласились давать Сонечке все вместе двадцать пять рублей в месяц до окончания курса. И совершенно счастливая Сонечка унеслась немедленно в Цюрих…
XXIII В ОДИНОЧЕСТВЕ
Евгений Иванович застрял на побережье. Он снял комнату в пансионе Сияльских и жил изо дня в день, не зная, что будет завтра. Близких у него теперь здесь никого не было: Митрич с семьей, бросив подготовленную к посеву землю, уехал опять в Окшинск, чтобы там с началом весны приняться за поиски подходящего уголка. Евгений Иванович тосковал без своих детишек, но тяжелые, нудные отношения с женой пугали его и держали в отдалении от дома. И он не знал, хорошо ли это его отдаление от семьи — не при детях ли его место в жизни, его первая обязанность? Но с другой стороны, не может быть для детей без вреда постоянная вражда между отцом и матерью: недаром прелестные глазки их с таким тяжелым недоумением переходили всегда с лица отца на лицо матери и обратно. Изредка переписывался он с женой, но письма эти только еще более увеличивали ту странную пропасть, что открылась между ними.
«Не понимаю, не могу понять тебя… — писала ему как-то Елена Петровна. — Ты способен серьезно огорчаться, если я нечаянно стукну дверью или, взяв у тебя какую-нибудь книжку, я второпях забуду поставить ее на свое место… Как же жить тут? Как отзовется эта мелочность твоя на детях?..»
И он отвечал ей:
«Да, мы никогда, никогда не поймем один другого! Это так ясно… Я стерпел бы всякое личное неудобство, но нельзя хлопать дверью в жизни, нельзя никак, ибо это начало всякого безобразия, беспорядка, уродства. Это угнетает меня. Если нет в жизни красивой тишины, если нет в ней благообразия, то такая жизнь для меня — проклятие, бич. Моя безграмотная мать понимает это, а ты, прочитавшая тысячи книг, не понимаешь, для тебя это пустяки, о которых не стоит говорить! Впрочем, что же говорить? Бесполезны все эти слова…»
На своем тысячеверстном пути сюда он видел инженеров, купцов, барынь, нищих, студентов, рыбаков, офицеров, крестьян, казаков, монахов, солдат, видел города, села, деревни, корабли, вокзалы, элеваторы, копи, степи, лесопилки, пашни, весь этот необъятный муравейник людей, которые копошились с утра до вечера, работали, обманывали, пили, ели, крали, продавали, покупали, пахали, убивали, пилили, молотили, ловили рыбу и прочее, а в результате всей этой суеты была Россия, было чудо России, огромной, до краев богатой, как будто уверенной в себе… А он вот, точно обсевок в поле, лишний, и нет ему места во всем этом движении, шуме, и радостях, и труде. И здесь тоже он ходил, смотрел, слушал, говорил с поселянами, босяками, интеллигентами, точно все надеясь выпытать у них тайну этой их уверенности в себе, в своем труде, в своем значении, но своего секрета они не выдавали ему. Он съездил на Новый Афон{103} — монастырь в идеале он всегда очень любил и давно, с детских лет тайно мечтал о нем, — но там он нашел бестолковые, аляповатые постройки, которые безобразили собой райскую красоту солнечного берега, и жирных тупых монахов, которые были уверены, что они спасаются, и которые торговали тут же, в монастыре, и крестиками, и сардинками, и иконками, и гребешками, и тувалетным мылом, и альбомами с видами Кавказа… И он снова вернулся к Сияльским. И он сидел целыми часами на берегу, и уходил с ружьем в дикие горы, а то лежал на спине на теплой земле и смотрел, как караваны жемчужных облаков лениво неслись куда-то над этой затихшей прекрасной землей, точно не в силах уйти от ее чар. А по вечерам он все что-то писал в свои секретные тетради. Яся раз подобранным ключом открыла его стол и попробовала читать эти записи, но сделала презрительную гримаску и бросила: какая-то галиматья…