Евгений Иванович стал будить Александра, чтобы заставить его перебраться хоть в землянку на солому, но тот только мычал и безобразно ругался, едва выговаривая отвратительные слова, и не узнавал Евгения Ивановича, не поднимал из грязи своей старой седой головы… И так и не добившись ничего, подавленный Евгений Иванович пошел лесной тропинкой дальше в ущелье. На душе саднило. Этого не должно быть. Но как добиться того, чтобы этого не было? Неизвестно. Все, что ни пробовали благородные люди на протяжении человеческой истории, провалилось. А те отделываются только поразительными циркулярами. «А ты сам? — спросил он себя и отвечал с тяжелым вздохом: — Я не знаю, что сделать…» И вспомнились ему горьковские аммалат-беки{104} в опорках с пышными речами… Зачем он столько насочинял? Везде ложь, ложь и ложь…
По мере того как черкесской тропой он поднимался все выше, горизонт становился все шире и шире. Над взбудораженным бурей угрюмым морем тянулись тяжелые тучи и, упираясь в каменную гряду гор, клубились как дым. Вдали медленно шли, крутясь, два огромных смерча, тяжелых и зловещих. Начинало понемногу смеркаться, и все вокруг стало еще угрюмее. Пора было думать о возвращении домой…
Несколько тяжелых капель упало на его шляпу. И в ту же минуту заросли расступились, и он очутился на светлой поляне, сплошь заваленной выкорчеванными деревьями. На противоположном конце ее стоял шалаш деда Бурки. Из шалаша полз, как привидение, дым и расстилался по поляне в сыром тяжелом воздухе. Внизу, в лощине, за деревьями шумел по камням быстрый Дугаб…
XXIV ДЕД БУРКА
Дед хотел скоро шабашить и, разложив у шалаша огонек и поставив вариться картошку, докорчевывал последнее дерево, большой, с выгнившей сердцевиной ясень. Евгений Иванович остановился на опушке и смотрел на трудившегося около дерева старика. Дед сильно вскидывал кверху свою тяжелую кирку и глубоко загонял ее под корни дерева, и всякий раз, как железо касалось узловатых корней, из груди старика вырывалось что-то вроде стона: кха!.. кха!.. кха!.. — и трясущаяся седая голова его точно от невидимого удара дергалась от усилия в сторону. Он был весь забрызган липкой грязью, и от сырой, насквозь провонявшей потом и полной вшей одежды его шел в сумраке пар.
Усердный и ловкий, несмотря на свои большие годы, дед был хорошим рабочим. Его мастерство на ломке камня приобрело ему широкую известность по всему побережью. Он работал всегда как каторжный, урезывал себя во всем, копил гроши, а когда набирал рублей двадцать — тридцать, вдруг заявлял хозяину:
— Ну, теперь уж отпусти меня… Надо идти на соль в Таврию…
— Да помилуй, какая тебе соль, дед? — изумлялся тот. — Жил и живи. Может, ты недоволен чем?
— Нет, барин, покорно благодарю, всем доволен вами, — говорил старик. — Дай вам Бог здоровья, но только мне время идти… Я ведь опять приду к вам…
Хозяин, делать нечего, выдавал расчет. Дед сразу оживал, собирал свой убогий скарб и, дойдя до соседней станицы, начинал пьянствовать глупо и безобразно. Обыкновенно скоро у него, пьяного, крал кто-нибудь его засаленный рыжий кошелек, и дед, поневоле протрезвившись, шел дальше: на соляные промыслы в Крым, на уборку хлебов на плодородной Кубани, на рыбные ловли в донские гирла. Через год или два он снова появлялся на побережье, немного постаревший, все такой же грязный, вшивый, вонючий, все такой же со всеми ласковый, и снова, забившись куда-нибудь в лесную глушь, корчевал деревья, ломал камень, мок на дожде, недопивал, недоедал, отказывал себе в лишнем куске сахара к чаю.