Выбрать главу

Человек грубеет, как кожа, и в один прекрасный день, с ужасом обнаружив произошедшую перемену, начинает тешить себя надеждой, что это не навсегда, надо просто заняться собой, привести себя в порядок, вернуться к прежнему «я». Когда же он свыкнется с мыслью, что вернуться нельзя, память его как бы перерождается, начинает работать по-новому, высвечивая прошлое «я» гораздо отчетливее, чем раньше. Вспоминается какой-нибудь ни к чему не относящийся эпизод, и сознание целиком умещается в этом воспоминании, отбрасывающем свет достоверности на все былое.

* * *

«Пап, что тебе подарить на день рождения?» — это из разговора десятилетней давности. Его обычное «ничего не нужно» меня не устроило, и я стал допытываться: «А все-таки чего бы тебе хотелось?» «Только одного, — сказал он. — Чтобы мне сейчас было тридцать и ты, двухлетний, спал у меня на пузе». Я тебя люблю, папа. В те минуты, когда я себе нравлюсь, я верю, что во многом на тебя похож. Иногда я пытаюсь представить себе, каким ты был до того, как я появился на свет. Безотчетно повторяю какой-нибудь из твоих жестов, примеряю его, как теплую куртку с твоего плеча, воображая, будто я — это молодой ты. Помню вас молодыми, тебя и маму; возможно, это — самое важное из моих воспоминаний.

Глава 2. Амстердам — Кельн

Странное ощущение. Осеннее солнце, листопад, каналы и улицы Амстердама, размеренная жизнь с ее выставками и барами, с пивом и кофе, с голландской, немецкой, английской и французской речью, с затаскиванием мебели на пятый этаж через окно с помощью канатов и шкива. И все это — по периметру пепелища, сразу за радиусом взрыва, в ненадежном тылу большой войны. Ремарковщина, одним словом. Посиделки с русскоговорящими друзьями — с Максимом Осиповым и Андреем Цыгановым, племянником Алексея Цветкова. Андрей рассказывает, как они с женой оказались в Киеве во время первой волны бомбежек и как бежали потом через Молдавию. Про блокпосты, бюрократическую неразбериху. Невероятные истории в жанре, непредсказуемо меняющемся от комедии до саспенса и хоррора. «В общем, чудом вырвались».

Теперь таких историй будет появляться все больше и больше. А вот чего, по-видимому, больше не будет, так это единства культурных ссылок, по которым люди нашего происхождения и поколения привыкли опознавать своих. Нового запаса цитат вроде тех, которыми мы с Андреем сейчас по привычке перебрасываемся. Бродский, Довлатов, Веничка Ерофеев, Ильф и Петров вперемешку с крылатыми фразами из фильмов Гайдая, из мультфильмов про Винни-Пуха (Леонов) и Карлсона (Раневская — Фрекен-бок), из пионерлагерного фольклора, из советской эстрады… Этот «критический сентиментализм» (точное название из программного эссе Сергея Гандлевского) закончился раз и навсегда. «…Но знала чертова дыра / Родство сиротства — мы отсюда. / Так по родимому пятну / детей искали в старину». Моя родословная — диаспора со времен Вавилонского плена, от Марокко до Испании и Румынии, Вавилонская башня, растянутая во времени. А мое родимое пятно — это Москва, перестроечное детство, в котором «прекрасные московские евреи о Мандельштаме говорят» (из прекрасных стихов Дмитрия Веденяпина). Только сейчас понимаешь, насколько он был герметичен, тот язык с его многочисленными шибболетами, тот мир, то культурное пространство (затертая снобская шуточка: «не мир тесен, а слой узок»), и насколько сильным центром притяжения была та Москва, в чьей орбите вращались даже билингвы-междумирки вроде меня — люди, увезенные в раннем возрасте, выросшие среди других языков и культур, но сохранившие свое «родимое пятно», всю жизнь возвращавшиеся. Но вот случился взрыв, и центра больше нет. Среду, из которой я вышел, разметало взрывной волной. Взрыв этот, впрочем, оказался почти незаметен снаружи. Разве что метеоритам вроде Владимира Сорокина или Марии Степановой сообщилась новая энергия движения, что позволило им долететь до дальних миров.