— А на Успеньев-то день захаживайте! Таким пряником угощу — у!…
…Шли мы, закинув за плечи ружья, сбивая осевшую, сыроватую за ночь пыль. Собаки торопкой рысцой трусили впереди, слизывая капли росы с подорожников. Помню, обернулся назад я. Дед всё-ещё стоял и глядел. Розовую рубаху видел я… Как во сне было… Стоял среди золотых волн…
…Потом… — доктор сказал это, понизив голос, — потом мы, действительно, ещё раз были там… Не помню, Успеньев ли день или какой другой праздник. Знаете, потянуло опять туда. Может быть опять хотелось пережить то хорошее, бодрое чувство, с каким я глядел от леса на открывшийся вдруг полевой простор. Кстати, я обещал деду прислать походную аптечку и книжку-лечебник. Но увидали другую картину.
Поля стояли пустыми, тянулось серой щёткой жнитво. Кое-где уже показывались коврики первых озимых всходов, — знаете, эти искрасна-жёлтые с прозеленью… По задворкам деревню обступили мощные, широкопузые омёты! Нет, должно быть, это было не в праздник. Мы слышали этот добрый и чёткий в августовском воздухе стук цепов, весёлый стук, то-то-то… Спешат и тараторят. И стаи голубей над ригами, и облачка зерновой пыли на ветру…
Опять мы ночевали у деда. А на утро он угощал нас свежим хлебом. Я сейчас помню этот дымящийся ноздреватый душистый каравай и вижу, как трогательно погружал в него нож дед Антон. Смотрели мы, с каким благоговением трясущейся рукой делал он это. Новый хлеб! И четыре пары голубых глаз следили за ним, почмокивали рты, и шевелились пальцы… Хлеб… Он ведь с этих полей, таких и серых теперь, с их полей.
— Крестись! — Строго говорил дед, наделяя большими ломтями внуков, — говори: “хлеб насущный“!…
Мы ели хлеб, душистый, необыкновенный…
Да, Господь. И для нас он был напоён ароматом полей и силой этой деревни. Это был живой хлеб. Там, при виде этих весёлых лиц детворы, прыгавшей с огромными дымившимися ломтями перед окнами, при виде пузатых омётов необмолоченной ржи, довольных лиц крестьян, урожай был богатейший, — понял я, что такое урожай для деревни. Что такое хлеб… И потом, в разъездах, когда встречал воза с зерном, бывал на пристанях и видел баржи с хлебом, поезда, нагруженные зерном, когда проходил мимо пекарен, из окон которых тянулись эти пряничные запахи свежего хлеба, я вспоминал ту деревню, Большие Вётла. И ясные глаза детворы с ломтями в руках. И поля, широкие, большие, отдыхающие по осени…
И когда мы с товарищем оделили ребят карамелью, от всех них пахло хлебом и сытостью, и животы их были здорово вздуты. И ели-же они! Они объедались, закусывая лепёшками.
А широкие омёты важно стояли на задах как верная стража. А голуби носились позвякивая крыльями, и песни слышали мы, раскатистые песни.
Доктор встал и прошёлся по комнате, отошёл к окну, поглядел.
— Господа, — каким-то особенным, резким тоном обратился он к нам. Вы видали как едят дети? Конечно видали… крестьянские дети. А вы слыхали, как они просят хлебца?
Когда… нет этого хлебца? Только тогда можно понять это чувство, которое я переживаю сейчас, вспоминая как эти малыши ели… Да… Акулька, Манька, и Тит.
С доктором происходило что-то странное. Он ходил из угла в угол и потирал лоб, точно старался что-то вспомнить.
— Ну, слушайте дальше…
… И вот наши поездки на охоту кончились. И дед Антон уже не попадался на глаза. И забыли мы про него и про Большие Вётла… Товарищ мой изменился, и привычки его изменились. Ружьё он променял на садоводство и наши странствия окончились. Прошло года три… Вы, молодёжь, может быть хорошо и не знаете, что пережила тогда наша губерния. Да и не только наша. Вы ещё сидели на гимназических скамьях, а мы… — Он встал и нервно заходил… Мы… мы… страшно вспомнить, что пережили… Два года подряд неурожаи. Что-то ужасное было. Надо было видеть самим. Надо было жить там…
Его голос дрожал и, когда он говорил, этот испытанный работник, этот светский человек, он весь в эту минуту светился каким-то необычайно чистым и мощным воодушевлением.
— Нам выпала страшная, напряжённая работа. Довольно будет сказать, что бывали недели, когда мы спали через два дня в третий. Да, Господь принёс болезни. Этот настоящий спутник голода — тиф, этот ужасный голодный тиф. Он вспыхнул как пламя в сухом лесу и охватил огромный район… и косил… Мы начали работать. Посланы были отряды по местам, но не хватало рук. Были напрасны все силы. Я был назначен старшим в этой половине уезда и перелетал с места на место, теряя голову. Эпидемия разрасталась. Испортились дороги, и хлеб тянулся медленно и не попадал к сроку. Север уезда молил о помощи… Он почему-то считался в лучших условиях и помощь туда пошла во второй черёд. Уж очень страшно было здесь…
И вот я бросился на север. Надо было налаживать дело там. И я попал в Большие Вётла. Я не узнал их. Да, были все те же поля. Но я не узнал их. Осенью, а погода была ужасная… Дожди, дожди, поля плакали… Туманно, в мутной сетке. Того, что я видел когда-то, их силы покойной, — не было и следа. А где-же омёты? А золотые волны? Нет и следа. Глухо, темно и мокро. А голоса на деревне? Тихо, тихо было там. Там молчали, там забились в щели и замерли.
… Наш медицинский отряд имел здесь свою стоянку. Отсюда мы должны были вести войну со смертью и голодом. И я увидал деда Антона. Я увидал что-то поникшее. Он едва бродил убитый. На меня смотрели глаза, растерянные глаза… И первое, что я от него услышал:
— Вот, баринок, погибаем…
И так вот рукой сделал. Всё повернулось в душе. Многое услышал я в этих словах и уловил во взгляде. Быть может он и не думал об этом. Но я понял одно:
— Поздно….
…Да, мы были здесь, когда живы были поля, когда пузатые омёты стояли несокрушимой, казалось массой… Когда так хорошо и светло было кругом… И когда мы были не нужны… А теперь… теперь — поздно…
…Да, мы опоздали. Конечно, мы многих спасли и одолели и тиф, и голод, но мы всё же… опоздали. Спрашиваю его, — как, что. Затрясся он и махнул рукой. Тех, трёх пар голубых глаз, тех… Акульки, Маньки и… Тита… не было. Мы опоздали. И тиф и дизентерия сломили их. Его сын, “старшой“, лежал в тифе. И что же? Этот старик пытался сам что-то делать. Он лечил своими травками и корешками, как мог. Он выпекал какой-то особенный хлеб, мешал его со съедобными корешками, которые он добывал в лесу. Он сам выкапывал их, пока были силы. Копал с Никешкой. Варил какие-то похлёбки. Какую-то “лесовую картоху“!
— Держались… — плача рассказывал он мне. — А потом… и силы не стало… Можно бы держаться, да болезни…
…Он плакал и повторял:
— Мнучки… все… один Никешка мается. Баринок, баринок!
…И повалился к моим ногам. Баринок! Да, господа… Это был тот самый голос… Его, его я слышал тогда во сне. Не верю я снам, но странно, — это был тот самый голос с поля…