Выбрать главу

В двадцать шестой день восьмой луны он призвал преподобного Юдзэна из храма Успокоения, Бодай-ин, затем приказал высечь ступу из камня, взятого в долине Одани, и вырезать на нем свое посмертное имя, а на задней стороне ступы собственноручно написал молитвенное изречение. Двадцать седьмого числа, ранним утром, князь Нагамаса уселся на возвышение рядом с этой каменной ступой и, с благословения преподобного Юдзэна, велел всем вассалам по очереди зажигать на помин своей души курительные палочки, как по покойнику.

Вассалы, понятное дело, отказывались, но приказ звучал так сурово, что в конце концов пришлось подчиниться…

Ступу эту потом тайно вынесли из замка и погрузили глубоко на дно озера, примерно в восьми тё от Бамбукового острова, Тикубу. Тут уж все в замке дружно приняли одно-единственное решение – храбро принять почетную смерть в бою.

Как раз в пятую луну этого года у супруги князя родился мальчик; утомленная родами, она примерно с месяц не показывалась на люди. Все последнее время я ходил за ней, лечил, растирал плечи и поясницу, всячески утешал, старался развлечь беседой о разных мирских делах… Да, именно, сударь,– уж на что суровым воином был князь Нагамаса, но с женой обходился чрезвычайно ласково, и хоть днем свирепо бился не на жизнь, а на смерть, но когда приходил на женину половину, всячески лелеял свою жену, во всем стараясь ей угодить, всегда был весел, пил сакэ, шутил с дамами ее свиты, даже со мной, как будто ничуть не тревожась о том, что десятки тысяч вражеских воинов плотным кольцом окружили замок. Конечно, трудно судить, каковы отношения между знатными супругами-даймё, даже когда близко состоишь при них в услужении, но думается, госпожа очень страдала, раздираемая между любовью к мужу и привязанностью к брату. Понимая это, князь Нагамаса старался как мог ободрить ее, чтобы она не мучилась из-за двойственности своего положения. В то время не раз, бывало, слышался его голос: «Эй, слепой, оставь-ка свой сямисэн, довольно… Лучше спляши и спой нам что-нибудь повеселее, а мы под твою песенку выпьем!» И я пел:

Лет в семнадцать – восемнадцать хороши девицы,Как шелка, что на шесте вешают сушиться.Тех шелков я коснусь -Ох и гладки!До девиц доберусь -Ох и сладки!Нежным шелком прильну к тонкому стану,Обнимать, миловать, гладить стану!

При этом я неуклюже плясал, стараясь оживить их трапезу. Это шутливое представление я сам придумал; бывало, как дойду до слов «…обнимать, миловать…», сопровождая пение смешными жестами, зрители прямо умирали со смеху. Им было смешно глядеть, как слепой пляшет с забавными ужимками, и если среди общего смеха слышался голос госпожи, я думал: «Ага, значит, у нее стало немножко веселее на сердце…» Ради этого стоило постараться! Но по мере того как шло время, с наступлением горестных дней, сколько бы я ни плясал, сколько бы ни придумывал новых забавных жестов, она лишь чуть усмехалась, а вскоре все чаще случалось так, что даже этой короткой усмешки мой слух уже не мог уловить.

* * *

Как-то раз госпожа сказала, что у нее ужасно затекла шея,– помассируй немножко! – и, расположившись у нее за спиной, я стал растирать ей плечи. Госпожа сидела на подушке, опираясь на деревянный подлокотник, в какой-то момент мне даже показалось, что она дремлет, но нет, время от времени я слышал – она вздыхала. Раньше она часто беседовала со мной в такие минуты, но в последнее время лишь очень редко обращалась ко мне с какими-нибудь словами, поэтому я, со своей стороны, сохранял почтительное молчание, но на сердце у меня стало почему-то удивительно тяжело. У слепых вообще чутье развито куда сильней, чем у зрячих, а уж тем более я, сотни раз лечивший госпожу растиранием, сразу мог уловить ее настроение. Все, что было у нее на душе, как бы само собой сообщалось мне через кончики моих пальцев; оттого-то, наверное, пока я молча растирал ей спину, скорбь целиком заполнила мою душу.

В ту пору госпоже было года двадцать два, двадцать три, она уже была матерью пятерых детей, но, красавица от природы, она к тому же вплоть до нынешних горестных обстоятельств ведать не ведала ни забот, ни печалей – ветерок, и тот, как говорится, не смел на нее дохнуть, и потому – осмелюсь, недостойный, сказать – тело у нее было такое нежное, мягкое, что даже через тонкую ткань ощущение в пальцах получалось совсем иное, нежели при лечении других женщин. Правда, на сей раз то были пятые роды, поэтому она все-таки несколько исхудала, но все равно была изящна на удивление. Я вот дожил до этих лет, долгие годы тружусь и кормлюсь лечебными растираниями, через мои руки прошло бессчетное число молодых женщин, но ни разу не встречалось такого гибкого тела. А упругость ее рук и ног, гладкость и нежность кожи!.. Поистине, именно такую вот кожу называют «жемчужной»… После родов волосы у нее поредели – так она сама изволила говорить,– но по сравнению с волосами обычных женщин все еще были, можно сказать, даже слишком густыми; тяжелая масса этих тонких, прямых, без извивов волос, похожих на ровные пряди шелковых нитей, шурша об одежды, закрывала всю ее спину, так что даже мешала растирать плечи. И тем не менее, несмотря на все ее совершенство, какая судьба ожидает эту благородную даму, если замок падет? Эта жемчужная кожа, эти черные, ниспадающие до пола волосы, эта нежная плоть, одевшая хрупкие косточки,– неужели все это обратится в дым вместе с башнями замка? Пусть так уж повелось в наш век бесконечных войн и междоусобиц – отнимать жизнь людскую, но мыслимо ли убить такое слабое, нежное, такое прекрасное создание? Неужели князь Нобунага не хочет спасти сестру, в жилах которой течет родная кровь? Конечно, я был всего лишь простым слугой, не мне, ничтожному, подобало тревожиться о ее благополучии, но судьба привела меня близко ей прислуживать. По счастью, я родился слепым, только поэтому довелось мне касаться тела такой госпожи, дозволено было утром и вечером растирать ей спину и плечи, и я считал, что ради одного этого уже стоило жить на свете… Но как долго придется мне по-прежнему оказывать ей эти услуги? Будущее не сулило ничего радостного; при этой мысли сердце у меня больно сжалось. В это время госпожа снова тяжко вздохнула и окликнула меня: «Яити!» (В замке все звали меня просто «Слепой!», но госпожа сказала, что так негоже, и дала мне имя «Яити».)

– Что с тобой, Яити? – повторила она.

– Да, госпожа? – смутившись, испуганно спросил я.

– Совсем не чувствуется, как ты массируешь… Нажимай посильнее!

Я спохватился – очевидно, из-за непрошеных, бесплодных моих тревог руки у меня перестали работать. Опомнившись, я принялся усерднее растирать ей затылок и плечи. А надо вам сказать, что в этот день и шея, и плечи у нее были против обыкновения жесткими, на спине и на шее образовались комки величиной с ручной мячик, размягчить их было нелегким делом. Мне было ясно, что эти затвердения появились, конечно же, оттого, что, снедаемая тревогой, бедняжка и ночью-то, наверное, как следует не спала… Тут она снова меня окликнула:

– Яити, как долго ты думаешь еще оставаться в замке?

– Мне, госпожа, хотелось бы все время продолжать мою службу. Человек я убогий, пользы от меня никакой, но я буду вам благодарен, если, жалеючи меня, вы позволите по-прежнему вам прислуживать.

– Вот как?..– только и сказала она в ответ и на какое-то время снова грустно умолкла.– Но все-таки, ты ведь знаешь, что многие уже покинули нас, в замке осталось мало народа. Если даже благородные самураи бегут, покидая своего господина, чего стыдиться тому, кто вовсе не принадлежит к сословию самураев? Тем более тебе… Ведь ты слепой, тебе опасно здесь оставаться.