Выбрать главу

— Экая ночь, а? Звезд сколько… — обратился он ко мне. — Небо-то одеяло, а не небо. Люблю я, друг, эту бродяжную жизнь. Оно и холодно и голодно, но свободно уж очень… Нет над тобой никакого начальства… Хоть голову себе откуси — никто тебе слова не скажет. Наголодался я за эти дни, назлился… а вот теперь лежу, смотрю в небо… Звезды мигают мне: ничего, Лакутин, ходи, знай, по земле и никому не поддавайся… И на сердце хорошо… А ты, — как тебя? эй, столяр! Ты не сердись на меня и ничего не бойся… Что мы хлеб твой съели, это ничего: у тебя был хлеб, а у нас не было, мы твой и съели… А ты, дикий человек, пули пускаешь… Неужто ты не понимаешь, что пулей вред человеку можно сделать? Очень я на тебя давеча рассердился, и, ежели бы ты не упал, вздул бы я тебя, брат, за твою дерзость. А насчет хлеба — дойдешь ты завтра до Перекопа и купишь там, деньги у тебя есть, конечно… Давно ты схватил лихорадку-то?

Долго еще в моих ушах гудел бас солдата и дрожащий голос больного столяра. Ночь — темная, почти черная — спускалась все ниже на землю, и в грудь лился свежий, сочный воздух.

От костра исходил ровный свет и живительное тепло… Глаза слипались.

* * *

— Вставай! Живо! Идем!

Я с испугом открыл глаза и быстро вскочил на ноги, чему помог солдат, сильно дернув меня с земли за руку.

— Ну, живо! Шагай!

Лицо у него было сурово и тревожно. Я оглянулся вокруг. Всходило солнце, уже розовый луч его лежал на неподвижном, синем лице столяра. Рот у него был открыт, глаза далеко вышли из впадин и смотрели стеклянным взглядом, выражая ужас. Одежда на его груди вся изорвана, он лежал в неестественно изломанной позе. «Студента» не было.

— Ну, загляделся! Иди, говорю! — внушительно сказал солдат, таща меня за руку.

— Он умер? — спросил я, вздрагивая от утренней свежести.

— Конечно. И тебя удушить, так ты умрешь, — объяснил солдат.

— Его — «студент»? — воскликнул я.

— Ну, а кто же? Ты, может? А то я? Вот те и ученый… Ловко управился с человеком… и товарищей своих в рюху всадил. Знай я это, я бы вчера этого «студента» убил. Убил бы с одного разу. Трах его кулаком в висок… и нет на свете одного мерзавца! Ведь что он сделал, ты понимаешь? Теперь мы должны так идти, чтобы ни один глаз человеческий не видал нас в степи. Понял? Потому — столяра сегодня найдут и увидят — удушен и ограблен. И будут смотреть за нашим братом… откуда идешь, где ночевал? Хотя при нас с тобой и нет ничего… а револьвер-то его у меня за пазухой! Штука!

— Ты его брось, — посоветовал я солдату.

— Бросить? — задумчиво сказал он. — Вещь-то ценная… А может, нас и не словят еще?.. Нет, я не брошу… кто знает, что у столяра оружие было? Не брошу… Он рубля три стоит. Пуля в нем есть… эхма! Как бы эту я самую пулю милому товарищу нашему в ухо выпустил! Сколько он, собака, денег огреб, — а? Анафема!

— Вот те и дочки столяровы… — сказал я.

— Дочки? Какие? А, у этого. Ну, они вырастут, замуж-то не за нас выйдут, об них и разговору нет… Идем, брат, скорее… Куда нам идти?

— Я не знаю… Все равно.

— И я не знаю, и знаю, что все равно. Идем вправо: там должно море быть.

Мы пошли вправо.

Я обернулся назад. Далеко от нас в степи возвышался темный бугорок, а над ним сияло солнце.

— Смотришь, не воскрес ли? Не бойся, догонять нас не встанет… Ученый-то, видно, со сноровкой парень, основательно управился… Ну, и товарищ! Здорово он нас всадил! Эх, брат! Портятся люди, из года в год все больше портятся! — печально сказал солдат.

Степь, безмолвная и пустынная, вся залитая ярким солнцем утра, развертывалась вокруг нас, сливаясь на горизонте с небом, таким ясным, ласковым и щедрым светом, что всякое черное и несправедливое дело казалось невозможным среди великого простора этой свободной равнины, покрытой голубым куполом небес.

— А жрать-то хочется, брат! — сказал мой товарищ, свертывая папироску.

— Чего мы сегодня поедим, и где, и как?

Задача!

* * *

На этом рассказчик — мой сосед по больничной койке — кончил свою повесть, сказав мне:

— Вот и все. Я очень подружился с этим солдатом, мы с ним вместе дошли до Карсской области. Это был добрый и опытный малый, типичный бродяга. Я уважал его. До самой Малой Азии шли мы вместе, а там потеряли друг друга…

— Вы вспоминаете иногда о столяре? — спросил я.

— Как видите или — как слышали…

— И… ничего?

Он засмеялся.

— А что я должен чувствовать при этом? Я не виноват в том, что с ним случилось, как вы не виноваты в том, что случилось со мной… И никто ни в чем не виноват, ибо все мы одинаково — скоты.

[«Первый раз я увидел эту женщину…»]

Первый раз я увидел эту женщину, когда она шла за гробом кого-то, очевидно, близкого ей, — чёрное облако крепа ниспадало с её головы на стройную, высокую фигуру, красиво изогнутые губы были крепко сжаты, на её лице — точно мраморном — сухо горели тёмные глаза, и вся она показалась мне олицетворением гордого страдания.

Потом я стал встречать её на берегу моря, в пустынном и угрюмом месте: там лежали один на другом огромные серые камни — остатки осыпавшейся горы, — изрезанные глубокими морщинами, покрытые налётом соли и клочьями мёртвых водорослей.

Неподвижно, как изваяние, она сидела среди камней, — здесь безмолвная глубина её горя выступала предо мною ещё ярче, — ветер тихо играл кисеей траура, а к ногам её, из пустыни моря, одна за другой шли весёлые волны и разбивались о камни у ног её. Иногда я видел на её лице тяжёлые, крупные слёзы.

Мне хотелось заговорить с нею, но я не решался, и вот однажды, ярким майским днём, — море помогло мне.

Накануне была сильная зыбь, а в этот день мягкие, гибкие волны шли на берег весело и плавно, украшая угрюмые, серые камни белой пеной, разноцветными брызгами и снова с ласковым шорохом уходя в море.

Волна лениво подошла к берегу, подняла свой курчавый гребень ещё выше, на мгновение как бы остановилась в шаловливой неподвижности и вдруг, склонясь, гулко разбилась о камни…

Женщина тихо вскрикнула, быстро поднялась на ноги и, улыбаясь, стала встряхивать с платья брызги воды.

Когда она крикнула, — я бросился к ней, но тотчас же остановился, видя, что она не нуждается в помощи.

Она заметила моё движение, — ясная улыбка осветила её лицо, красиво дрогнули ресницы гордых глаз, и глубоким, грудным голосом она спросила:

— Я испугала вас?

Потом, указывая глазами на новую волну, тихо кравшуюся к берегу, она добавила:

— Она так неожиданно высоко плеснула… Извините меня! Я помешала вам…

— Не беспокойтесь, — ответил я, — вы мне не помешали…

— Да нет же… я видела. Это — нехорошо. Не надо мешать человеку, когда он молчит…

— Вы… странно говорите… — промолвил я.

— Я знаю цену этих слов, — ответила она спокойно.

И села выше на камень. Снова лицо её стало неподвижно, а глаза остановились на чём-то в дали моря, ярко облитой солнцем и пустынной. Там всё рождались, одна за другой, весёлые, смелые волны и плавно катились на берег, чтоб со смехом и пеньем разбиться о серые камни.

— Сударыня! — тихо сказал я, — ничто не обогащает душу человека так, как её обогащает одиночество, но иногда нет сил пережить своё горе одному… И тогда одиночество истощает сердце, как засуха землю…

Она обернулась ко мне и внимательно, но молча посмотрела мне в лицо печально-тёмными глазами.

— Я видел вас, когда вы шли за гробом, — смущённо продолжал я, — а здесь — вы плакали…

— О, это был не первый гроб! — сказала она тихо и наклонила голову. — И не так больно хоронить людей на кладбище, как это больно, когда хоронишь их живыми в своём сердце. А ведь случается… вы знаете?

Я знал. Мы оба замолчали.

У наших ног, играя, умирали волны и воскресали вновь, назойливо и жадно кричали чайки, нас обнимал здоровый, крепкий запах моря, оно сверкало под лучами солнца зелёными и синими огнями, великолепное, могучее…