Выбрать главу

Я подумал-подумал и признался.

– Сколько просишь?

Я сказал триста пятьдесят.

– Надо съездить в Лисий Нос, как думаешь? – почти утвердительно спросил он Кудрявцева.

Тот промямлил:

– Можно съездить…

– Есть там один деятель, – объяснил мне Миша. – За триста пятьдесят, думаю, возьмет. Чтоб за пятьсот продать.

– Болтаешь ты много, – сказал Кудрявцев.

На Малой Садовой мы сели в такси.

Нева у Петропавловки и вдали, у Литейного, была подо льдом, в широком же течении свободна и дымилась, одной этой студеной лжетепловатостью пробирая до костей. Невы было очень много, она разливалась к горизонту, затекала в улицы и на площади и не только неотвратимо возникала под регулярно вспухающими мостиками и мостами, но, завораживая, убеждала в том, что она повсюду, что ее потемневшее от времени зеркало и есть почва города. Город плоско лежал на ней, как мерзнущая жаба, – не жалуясь, потому что сам выбрал такую судьбу.

За островами начинался теперь район новостроек, но это воспринималось как уже виденное кино, а выезд из города ощущался безошибочно на том же самом месте, где всегда. (Как всегда, чувствовалась под колесами автомобиля бывшая граница с Финляндией, в неотличимом от любого другого месте на шоссе за Белоостровом.)

Миша, сидевший впереди, включил приемник.

– Спрашивать надо, – сказал сердито шофер, артист Баталов лет пятидесяти.

– Ты, шеф, рули! – улыбнулся ему Миша. – А то не дай бог в столб врежешься, а скажут на меня, – снял улыбку так быстро, что тот промолчал. Поймав песню Сольвейг, он успокоился и развалился на сиденье, положив руку шоферу на плечо.

– Ты где работаешь? – спросил я у Кудрявцева.

– В одном доме.

– Большом?

– Да не маленьком.

Мы оба усмехнулись.

– В самом деле? – спросил я.

– А чего ты нервничаешь? Ты же человек односемейный, непьющий, неизвестный – ты ничего не бойся.

– А ты не нервничаешь?

– Не-а. Нам нервничать нельзя. Нам страна доверила судьбы человеческие, нам надо быть спокойными. Мы, как саперы, только наоборот: ошибешься – и нет другого человека.

– Так ты что же, начальник? Или стучишь помаленьку? – сказал я и ухмыльнулся злобно ему в лицо.

– Стучать – будешь – ты! – отчеканил он. – Стучать будешь ты, когда тебя спросят. Например, спросят: «Вы ничего не имеете нам сказать?» И ты застучишь как дятел: «Имею. На Кудрявцева. Он стоял тогда-то в таком-то часу под аркой Гостиного Двора». – «А что, вы думаете, он там делал?» – «Почти уверен, что он прикрывал там афериста и валютчика Михаила Железняка. И антисоветчика», – добавишь.

– Кудрявцев, – сказал я, – это вас теперь так учат, что все всё всегда говорят, или ты своим умом дошел?

– Все. Всё. Всегда. Один, потому что бесстрашный, другой, потому что трус; один, потому что дети, другой, потому что время такое; один «по глупости», другой – «всё понимая». Ну почему не сказать, скажи ты мне! Ну было бы что скрывать, а то одни разговоры да рукописи, да иностранцы. Слышал ты, чтобы где-нибудь когда-нибудь что-нибудь осталось скрыто? Всё, всё известно, вся история в малейших деталях. Только успевай говорить. Потому что пока ты промолчишь, другой столько выложит, что тебе уже ничего не останется. В борьбе за гласность выложит, или от скепсиса и цинизма. Невозможно же скрыть то, что должно в чем-то выразиться: в речи, в книжке.

– А в шепотке? В молчании?

– В шепотке – тем более. Шепоток слышнее громкости, громкость сейчас фон, шумовой фон, а к шепотку прислушиваются. Ну, а жить беззвучно и неподвижно – это все равно что голым в театр прийти. Кругом все галдят, суетятся, а ты один не шевелишься – расступитесь, граждане, человек помирает, вызывайте срочно машину. Кто так скрывается, тот всех и заметнее… И потом, живой так жить все равно не может, обязательно как-нибудь дернется и крякнет, – он засмеялся. – Что скажешь, Ботанэ?

– Он скажет, – не оборачиваясь, заговорил Миша и приглушил меланхолический вальс Сибелиуса, – что это безнравственно, да, Ботанэ? А-морально. Да?

– И еще смешнее, – сказал я. – Я скажу, что это подло. Что ты, Кудрявцев, подлец.

– А ты – высокопарный межеумок, – сказал Кудрявцев. – Не обижайся только, а то ты, я помню, обидчивый… Почему это безнравственно? Почему подло? Ты стараешься жить так-то. А я стараюсь тебе навредить. А ты меня за это ненавидишь. Ну и чудесно! Так жизнь и идет! Из нас она и состоит: из тебя да из меня да еще из нескольких людей, склещенных друг с другом. И всегда шла, и дальше так будет идти! Ты что, хотел бы прожить жизнь какого-нибудь швейцарского профессора, кантон Невшатель, тысяча восемьсот тире тысяча восемьсот девяносто, который перед смертью только и мог вспомнить, как на последиссертационном банкете выпил лишнего, да кучевые облака? А тут: я – тебя, ты – меня!..